ся смерти, то кричит, что в могилушке хорошо. И само её самоубийство никак логически не мотивировано. Для него всё это — страшная смесь женской истерики, похоти и предрассудков. А для Островского это — прежде всего великолепный художественный материал.
Я-то, кстати говоря, тоже считаю, что «Гроза» — это далеко не лучшая драма Островского. Там по-настоящему сильная картина «тёмного царства». Там гениальная Фёклушка (или как её там зовут?), странница, которая рассказывает про людей с пёсьими головами, — это блистательное явление. Замечательная старая барыня с двумя собаками. Но совершенно, конечно, невыносимая сама героиня, потому что видеть в ней луч света мог только Добролюбов. Конечно, никакого луча света там совершенно не предполагалось.
Другое дело, что прав Добролюбов, что самый сильный крик вырывается из самой слабой груди, из-под самого жёсткого прессинга. Но, конечно, это драма не о судьбе русской женщины, а это драма о судьбе конкретной русской красавицы. И Островский далеко не вкладывал в «Грозу» того смысла, который там увидел Добролюбов. Писарев же увидел там (и я боюсь, что справедливо) историю о недисциплинированности русской души, историю об истерике. И эта истерика его, конечно, глубочайшим образом разочаровала.
Он не застал окончания «Войны и мира», но в статье «Старое барство» он очень точно уловил одну из главных тем романа — тему архаики. Ведь Толстой действительно мало верит в человека, он полагает, что человека могут удержать от зверства либо религия, либо семья. Вот за эту апологию семьи, за эту очень важную тему, мысль семейную в «Войне и мире», которую как бы любил Толстой в «Анне Карениной», за эту мысль семейную он ухватился, абсолютно точно поняв, что для Толстого главное в семье — это ритуал, архаика, быт, то есть те, как бы мы сказали сегодня, скрепы, те канаты, которые удерживают от распада этот мир. А мир уже распадается. И это он тоже почувствовал совершенно точно.
Меня тут спрашивают, а есть ли в русской литературе романы, подобные «Будденброкам» или Голсуорси с «Форсайтами», романы об упадке рода. Вот вам, пожалуйста, «Война и мир» — это роман об упадке рода. Хотя в наибольшей степени, конечно, эта тема сказалась в «Воскресении». Но Писарев первым уловил, что толстовский мир трещит по швам, и это очень глубокое понимание. «Мыслящий пролетариат» — очень недурная его статья о романе «Что делать?». Вообще Писарев, конечно, мастер эзоповой речи.
И вот ещё чего у него абсолютно нельзя отнять — так это удивительную хлёсткость. Он пишет смешно. «А так как дело происходит зимой, то при сем удобном случае его бобровый воротник серебрится морозной пылью». Он замечательно разоблачает патриотические фальшивки, пафосные драмы, патетические и дешёвые разглагольствования квазилибералов. Он, конечно, в полемике с «Современником» тоже всё время, как и Благосветлов, как и Писарев, как и все они в журнале «Дело», чрезвычайно хватает за борт, за край. Конечно, русские реалисты в своём отрицании культуры заходили крайне далеко. Но разве сам Писарев своими текстами не утверждает эту самую культуру? Разве художественная состоятельность этих сочинений не утверждает, не подчёркивает ценность художественного слова? Ведь то, что пишет Писарев, в полном соответствии со своей фамилией, — это в первую очередь хорошо написано.
И какой урок нынешним? Когда мы смотрим на этого молодого человека — больного возможно, возможно страдавшего шизофренией, мучавшегося от несчастной любви к Марко Вовчок, замечательной украинке, которая была старше его десятью годами, прожившего так мало, так горько, так трагически, и с тюремным заключением, и с преследованием, и со слежкой постоянной, — когда мы смотрим на оставленные им несколько томов, на четыре синих тома, не поражаемся ли мы тому, как он много сделал?
Вот, пожалуй, ответ всем, у кого депрессия. Я понимаю, конечно, что слишком много работать не надо, но почему бы вам не попробовать ваш трезвый и строгий взгляд на жизнь приложить к художественной критике, к этой самой сложной форме литературы? Ведь для Писарева рефлексия над художественным текстом была, по сути дела, самой точной формой самоанализа. Так что его путь — это ещё и величайшее утешение.
Услышимся через неделю.
08 сентября 2016 года(Новелла Матвеева)
― Доброй ночи, дорогие друзья! В студии Дмитрий Быков — «Один» с вами. Начинаем отвечать на вопросы.
Лекций сегодня, конечно, никаких других я и помыслить не могу, кроме как о Новелле Николаевне Матвеевой, Царствие ей небесное. Очень много пришло просьб, пожеланий, даже соболезнований. И я эти соболезнования, наверное, могу принять, потому что всё-таки я знал Матвееву 30 лет и пытался, возможно, ей подражать — не формально, а просто соблюдая те принципы искусства, которым она ненавязчиво учила. Это она сказала: «Всякое искусство совершенно ненавязчиво», — так поправляя Уайльда ею любимого. «Я чувствую, что в искусстве я прав», — эти слова Гогена она взяла эпиграфом к своей книге «Закон песен» (надо, кстати, проверить, Гогена ли, но мне запомнилось так), которую я считаю лучшей у неё, потому что «Закон песен» 1982 года — это как раз книга, вышедшая среди той общественной депрессии, которая в начале 80-х была очень заметна. И в этой книжке — маленькой, очень аскетичной — были важные и, главное, обнадёживающие тексты, тексты, внушавшие желание жить и сопротивляться. Там были напечатаны знаменитые «Хиппиоты», написанные и напечатанные чудом в разгар борьбы с хиппи, и многие за это благодарили Матвееву отдельно. Там были и «Рощи взгляда» — лучшая её, на мой взгляд, поэма.
В общем, вот эти слова — «Я чувствую, что в искусстве я прав» — они и отражали, на мой взгляд, матвеевскую позицию. Потому что ненавязчивость этого искусства (но это не главное), всегда сострадание (причём сострадание не тем, кто страдает от своего богатства, а действительно реально трудящимся и угнетённым) — это всегда в ней было, поэтому ничего принципиально нового в её позиции я не замечал. Кроме того, она всё-таки выполняла, как мне кажется, главную функцию поэта — напоминала о том, что зримый нами мир — ещё не всё.
Поэтому, конечно, поговорим о Матвеевой, в основном о песнях, потому что песни её кажутся мне действительно чудом абсолютным и лучшим, что существует в жанре. Это не отменяет моей любви к Окуджаве, Галичу, Щербакову, но просто Матвеева — это самый близкий мне автор, самое яркое для меня свидетельство о каких-то небесных красках.
А теперь поговорим о тех вопросах, которые вы так любезно в большом количестве прислали.
Спрашивают о казахстанской лекции. Казахстанской лекции не будет, я её отменил. Казалось бы, все недоразумения выяснены, но сам тон дискуссии в Сети, когда уже давно забыта изначально оболганная цитата из «Квартала», приписанная автору, и мягкий (сравнительно) отход Бибанова от своих позиций, как мне показалось (во всяком случае, его готовность что-то обсуждать), и даже приглашение меня в гости, — всё это как-то забылось. Идёт рубка, причём совершенно мне не понятная. Некоторые мне пишут, что идёт формирование в Казахстане нации, и я должен к этому отнестись толерантно. Но я не имею никакого отношения к формированию этой нации, а моя цитата — тем более.
Мне привычно, что наши лекции всегда служили поводом для мира, поводом для какого-то нового объединения (не политического, а, если угодно, профессионального), просто поводом для единения и для связывания искусственно оборванных культурных межреспубликанских и межгосударственных связей. А сейчас, когда мой приезд стал бы поводом для раздора и, как меня предупреждают некоторые люди и доброжелатели, для провокаций, мне не хочется вносить сейчас эту ноту. И так, в общем, в мире достаточно горячо.
Мне кажется, что мы, во-первых, можем сделать эту лекцию и выложить её на YouTube. Во-вторых, мы, безусловно, увидимся в другой раз, когда, может быть, «процессы формирования нации» будут не так горячи и не так агрессивны, а главное — когда процессы этого формирования возьмут в свои руки всё-таки люди, умеющие читать тексты и не озабоченные больше всего поисками врага. Мне не хочется портить атмосферу, не хочется вносить в неё большее количество зла; мне хочется вносить в неё добро. И думаю, что лекция по «Собачьему сердцу» так или иначе до желающих, до тех, кому интересна эта проблема, дойдёт. Мне, конечно, было интересно повидаться с Толоконниковым, потому что его Шариков — это абсолютно бессмертный образ.
О чём я, собственно, собирался говорить? Меня интересует вообще та не совсем парадная, не совсем общепринятая сторона дискуссии о «Собачьем сердце», которая связана вообще с одной из главных тем мировой фантастики — это антропологическая революция, это попытка сделать человека из зверя. Ведь у нас «Собачье сердце» рассматривают в основном в контексте булгаковского творчества, в контексте того, что писалось в России в 20-е годы в плутовском романе и так далее, в контексте Ильфа и Петрова или, допустим, Алексея Толстого. А для меня это находится в одном контексте с «Островом доктора Моро», конечно, с «Разумным животным» Мерля, с таким странным произведением Стругацких «Забытый эксперимент» и, конечно, прежде всего в одном ряду с рассказом Се́вера (или как его ещё называли — Севе́ра) Гансовского «День гнева», где есть эти очеловеченные медведи — отарки. С весьма скептическим рассказом, гораздо более скептическим и страшным, чем «Собачье сердце», но смею думать, что качественно этот текст ничуть Булгакову не уступает. Вот в этом контексте — практически не употребляющемся, практически маргинальном — мне хотелось рассмотреть эту повесть. Я думаю, что это была бы лекция интересная. Ну, она ещё будет; в конце концов, и мы ещё не раз увидимся.
«Фильм Абрама Роома «Строгий юноша» создан по сценарию Юрия Олеши. Картина пронизана культом античной красоты. Почему этот фильм не был принят режимом?»
Андрей, я принадлежу к тем немногим, кто считает, что этот фильм очень плохой. Я вообще, так сказать, Абрама Роома считаю режиссёром довольно посредственным, прости господи. Если не считать замечательного фильма «Третья Мещанская», который полу