Это, конечно, надо петь, но там очень сложный ещё вокализ, такой имитирующий вот эту флейту. И пела она её замечательно.
И опять она сидит посреди
Караванного большого пути.
А вокруг неё — следы,
Следы,
Следы,
Следы…
Кто пройдёт обутый, кто босой…
Кто проедет на верблюде седом,
Кто — на лошади с багряным седлом…
Чьи-то туфли проплывут, как цветы,
Как цветы, расшитые росой.
А в корзинах перед нею
С медной прозеленью змеи —
Как расплавленный металл,
как густой ручей.
Здравствуй, заклинательница змей!
Заклинательница змей, отчего
Мне не нравится твоё колдовство?
Ты как будто что-то лепишь из змеиных тел;
Что ж ты слепишь?— я бы знать хотел!
Вот усатая привстала змея,—
Ты слепи мне из неё соловья!
Что, не можешь? Так зачем
надо заклинать
То, что можно только проклинать?
Заклинательница знает,
Что напрасно заклинает.
Ну, а что же делать ей,
что же делать ей,
Бедной заклинательнице змей?
Изумительная песня! Пусть мой вокал вас не отпугнёт, найдите её и послушайте. Но самое гениальное здесь — конечно, это то, что это бедная заклинательница змей. Она прекрасно понимает, что мир её паллиативный. А с другой стороны, если их проклинать, и только проклинать, многого ли ты этим достигнешь? Сожрут они тебя немедленно. Единственный способ их удержать в повиновении — это заклинать, это петь для них, потому что иначе они набросятся. У неё же была замечательная поэма о том, что вакханки растерзали Орфея. Этот мир всё время пытается растерзать художника. А единственное, что может сделать художник, — это, как Орфей, петь, иначе его немедленно растерзает вакханка или змея. Матвеева очень тонко понимала эту проблему.
И ещё невероятно любил я, конечно, из ранних песен «Рыбачку» («Низко над морем летела снежинка»). Я уж не говорю о том, что там мелодия божественной красоты совершенно, но там, понимаете, удивительное сочетание виртуозности и простоты — вот того, на чём матвеевская песня и держится. В принципе, если говорить сейчас о матвеевских стихах, то в стихах этих, конечно, есть мужская рука, абсолютно точная мысль, великолепная избыточность, прекрасное владение мастерством, прекрасное пластическое умение воспроизвести реальность средствами стиха.
Вот я вам сейчас прочту одно из моих самых любимых её стихотворений, которое называется «Гипноз», и оно к нашим временам очень подходит:
Шипели джунгли в бешеном расцвете
У вздутой крокодилами реки,
Где обезьянки прыгают, как дети,
А смотрят — как больные старички.
Одна из них так быстро проскакала —
Лишь рыжий росчерк в воздухе мелькнул,
Как будто кто-то скрытый горсть какао
Сухою струйкой с ветки сыпанул.
Змея с четырёхгранной головою
Взглянула на неё из-под очков
И двинулась под сводчатой травою,
Как длинная процессия значков
И крапинок… Сведённые предельно,
Казалось, эти крапинки сперва
Ходили где-то, каждая отдельно,
Но их свела полковник-голова.
Змеиный взгляд, заряженный гипнозом,
Среди сорокаградусной жары
Дышал сорокаградусным морозом…
От ужаса вращались, как миры,
Плоды граната… Перезрелый манго,
Разболтанный и вязкий, точно магма,
С дрожащей ветки шлёпнулся без чувств
При виде длинной судорожной твари,
Чей трепет, инкрустации и хруст
Всё оковали, всех околдовали.
Но рыжая мартышка не проста:
Она умчалась вдаль, тревожно пискнув,
И чаща, листья вычурные стиснув,
Как руки, веки, зубы и уста,
За ней слилась… Но что с мартышкой сталось?!
С пронзительными взвизгами назад,
Назад, назад запрыгала: казалось,
Её, как пальцем, тронул чей-то взгляд.
Ничьи глаза, казалось бы, со взглядом
Надолго разминуться не могли,
Но странный взгляд висел с мартышкой рядом,
А вот глаза покоились вдали.
Глаза лежали на головке плоской,
Как на тахте. Из них тянулся взгляд,
Как дым из трубки, призрачный, но плотный,
И звал: «Наза-ад, отступница, наза-ад!»
Сквозь легионы сутолочных веток
В слепом непроницаемом цвету,
Сквозь хрупкий хруст растительных розеток,
Сквозь плотную, как пепел, духоту,
Сквозь малярийно-жёлтые накрапы
Брызгучих трав, сквозь хищные цветы
Он плыл и плёл верёвочные трапы…
(Вот здесь пошло плетение, вот здесь пошёл настоящий словесный гипноз. Обратите внимание, пошли анжамбеманы, гипнотизирующие переносы строк и одновременно парономазия, вот эти наплывы сходно звучащих слов — «плыл», «плёл».)
…Он плыл и плёл верёвочные трапы,
Незримые воздушные пути
Из нитей сна; арканил без аркана,
Капканил без капкана, без силков
Осиливал; дурманил без дурмана,
Оковывал заочно, без оков.
(Всё, читатель уже загипнотизирован полностью!)
Сквозь обморочные благоуханья
Болот, где самый воздух, сам туман
В цвету, сквозь переплёты и петлянье
Качельно-перекидистых лиан
Он проникал с каким-то древним, давним,
Безбольным, безглагольным, безударным
И беспощадным выраженьем — жест
Неумолимых глиняных божеств.
И вдруг в листве забил воздушный ключ.
И попугай, чей клюв был ярко вдавлен
В цветную грудь, как пламенный сургуч,
А крылья глянцевитые осклизли
Зелёным блеском бронзовых зеркал,
Вокруг сучка перевернулся трижды
И так забился, так заскрежетал,
Как будто брал недавно в общей кухне
Уроки лязга у семи котлов,
Зашаркал горлом, как ночною туфлей,
Раскашлялся, как будто нездоров,
А сам спокойно и невозмутимо
Сухим глазком глядел куда-то мимо,
Как симулянт при виде докторов.
И как бы ненароком, невзначай,
Перед мартышкой, скачущей по веткам,
Как десять флагов, пущенных по ветру,
Как пьяный факел, вспыхнул попугай.
Дивясь его цветастому смятенью,
На ветке обезьянка замерла,
И личико, изъеденное тенью
Затейливых растений, поднесла
К лучу, как ложку к супу… Свет закапал
Сквозь листья ей в глаза, проник за капор
Линялой шерсти. Сделалось светло:
Разбилось наважденье, как стекло!
Но как неясный крест оконной рамы
Стоит в глазах, уже смежённых сном,
Когда ложишься спать перед окном,
Так взор змеи, упругий и упрямый,
Еще с минуту в воздухе висел,
С минуту терпеливо ждал кого-то,
И наконец, как призрак переплёта
Оконной рамы, вылинял, осел,
Сломался по частям, пропал совсем.
И вот, то сокращаясь, то вздуваясь,
Переливаясь, как железный дым,
И всё-таки над кем-то издеваясь
Самим существованием своим,
Прихлёстывая туловищем травы,
Ушла змея… А попугай вослед
Орал ей что-то вроде: «Твар-ри! Твар-ри!
А крыльев нет! Ур-ра! А крыльев нет!»
Ну шедевр же абсолютный! И даже не надо толковать ничего. Причём сделано всё средствами стиха.
Между тем, когда я, помнится, достав тогда и принеся на автограф сборник 1964 года, стал ей расхваливать этот текст, она относилась к нему довольно прохладно. Она всегда любила гораздо больше у себя стихи «небрежно-мечтательные», как она называла, такие беззаботно-мечтательные. И в этом смысле смотрите, какая у неё интонация:
Я бы сменяла тебя, там-там, на тут-тут,
Ибо и тут цветы у дорог растут.
Но не самой ли судьбою мне дан там-там?
Ибо глаза мои тут, а взгляд мой — там.
…Пронизан солнцем высокий пустой сарай…
«О, как я счастлив!» — кричит во дворе петух.
Свежие срезы берёз подобны сырам,
Летает, как дух, густой тополиный пух.
Это на самом деле такая райская картина детства. А детство-то у неё было адское, в общем, и нищее — и работа в подсобном хозяйстве, и в детдоме, и масса всего. Но вот это ощущение рая и, конечно, невероятная детская простота и непосредственность интонаций («Я бы сменяла тебя, там-там, на тут-тут») — прелесть! Это невозможно даже проанализировать. Матвеева сопротивляется анализу, потому что это «по частям снежинку разобрать», говорила она. Но вместе с тем, конечно, можно подумать, как это сделано. Чеканные её формулировки всегда запоминаются. Она очень афористична. Вспомните:
Вы задавали «каверзный» вопрос:
«Как отношусь я к нациям?» Всерьёз.
Ревниво и неравнодушно смалу
Я отношусь к Интернационалу.
Вот такой жёсткий, прямой абсолютно… даже не мужской, конечно (чтобы не оскорбить поэтессу), но очень императивный, очень жёсткий взгляд, и чёткая, всегда сухая форма, и сонетная форма — всё это есть. Но это было для неё скорее дисциплиной, скорее работой, скорее стихотерапией. А вот душа дышит в песне или в лирических пейзажных стихах.