Один — страница 638 из 1277

И действительно, экзистенциальная проблема фильма «Застава Ильича» (или как он назывался в подчищенном варианте — «Мне двадцать лет») заключалась в том, что герой впервые оказывается в пространстве без рецептов. Да, нет больше дружеского круга. Да, нет больше среды. Да, жизнь развела старых друзей. И дело не в том, что у одного семья, у другого работа, у третьего любовь, а дело в том, что нет больше общности. Это фильм о конце так называемой советской общности. Нет уже этих дворов, где играет радиола. Уже и в «Звёздном билете» Аксёнова показано разложение этой среды, её резкое разделение.

Поэтому «Застава Ильича» просто фиксирует, что не у кого больше спросить совета, что надо жить самому. И это ситуация не конца оттепели, а это ситуация в каком-то смысле конца советской религии, если угодно, и начала личных поисков. В этом смысле ещё более радикален был ещё более точный фильм Хуциева «Июльский дождь». И вообще Хуциев — поэт именно этой темы, поэт разобщённости, поэт выхода из готовых рецептов в пространство индивидуального, чаще всего трагического выбора.

«Какой вы находите прозу Хосе [Жозе] Сарамаго? Это один из немногих лауреатов Нобеля, кого я читаю с интересом и удовольствием. Его фирменный приём — допустить необъяснимое и погрузить героев в эту среду, столкнуть с чудом. Вспоминая ваши слова о воспитательном свойстве чуда, хочу уточнить: имеет ли оно перевоспитательную силу? Не кажется ли вам, что чудо лишь усиливает те качества, что в человеке уже есть?»

Нет, как раз, jovibovi дорогой, в том-то и штука, что чудо отменяет эти качества, потому что усиливаются они, безусловно, в экстремальных ситуациях. Но экстремальная ситуация — это не чудо. Вы правы абсолютно в том, что Сарамаго показывает человека в столкновении с иррациональным. Он католик, во всяком случае… не знаю, насколько сознательный, а насколько осознанный, но он человек, занимающийся, безусловно, католической проблематикой, то есть проблемой веры в атеистическом и в безбожно жестоком веке и вообще веры в безбожные времена.

Так вот, мне кажется, что как раз чудо — оно отменяет предыдущую жизнь, оно её отрезает, как в монтаже, оно проявляет те качества, которых у вас не было. Это может быть чудо жестокости (да, бывают «жестокие чудеса», как это названо у Лема), а может быть чудо милосердия — и это разные варианты. Но Сарамаго как раз действительно показывает силу иррационального.

«Что вы думаете о компьютерных играх как искусстве? Знаете ли об отечественной студии «Ice-Pick Lodge» и их попытке — «Мор (Утопия)»?»

Ничего не знаю об этом, потому что у меня нет времени на компьютерные игры, о чём я очень жалею. Потому что в своё время одним из самых моих увлекательных опытов, одним из самых моих, скажем так, увлекательных путешествий было совместное с дочерью прохождение «Принца» (ещё первого «Принца Персии») и совместное с сыном прохождение игры «Большое путешествие» или «Города потерянных детей», которую я считаю самой красивой компьютерной игрой. Но, к сожалению, у меня сейчас совершенно нет на это времени.

Как к жанру я к этому отношусь плохо. И сейчас я расскажу почему. То есть этот жанр кажется мне и интересным, и увлекательным, и перспективным, безусловно, но я не верю в то, что это станет жанром искусства. И могу вам сказать почему. В искусстве, как и в нашей с вами жизни, огромную роль играет воля твоего отца, а где вы делаете личный выбор, где вы интерактивный персонаж и где формирование сюжета зависит от вас — там это неинтересно. Понимаете, искусство — это всегда фокус, который вам показывают, и в этом фокусе не должен участвовать зритель, это должно быть дело рук творца. Если же вы всё время участвуете в похождениях, и это воспринимается вашими глазами, и выбор на развилках сюжета зависит от вас, то в этом нет главного элемента — элемента эстетического шока. Вот поэтому, на мой взгляд, компьютерная игра, точно так же как и ролевая игра, может быть сколько угодно увлекательной, но никогда не станет феноменом искусства.

«Каково ваше мнение о фильме Кавани «Ночной портье»?»

У меня сложное отношение к этой картине. Всё время мне вспоминаются слова Толстого о купринской «Яме»: «Он вроде бы разоблачает и негодует, но от человека со вкусом нельзя скрыть, что он наслаждается». Кавани, сколько бы она ни говорила о своём отвращении к этому фильму, о его милитаристичности, о его слишком лёгкой и увлекательной форме и так далее, вдумчиво и увлечённо исследует феномен садомазохизма или, скажем так, взаимной зависимости палача и жертвы. Но нельзя скрыть того, что она всё-таки снимает эротическое кино, а не исследует проблему.

Здесь очень трудно провести грань. Я, например, знаю, почему погиб Пазолини. Не знаю, кто его убил конкретно, но знаю, что он заигрался в игры. Он, реализуя собственные садические потенции, наслаждается, назовём вещи своими именами, мастурбирует, снимая фильм о кошмарах XX века и о фашизме. Интересует его при этом не фашизм, и не феномен власти, и не феномен подчинения, а интересует его при этом мучить в кадре красивых разнополых молодых людей, вот и всё. Поэтому мне кажется, что это довольно плохие игры.

В «Ночном портье» Кавани этого меньше. В общем, это абсолютно лучшая работа обоих артистов, обоих главных героев. Ничего подобного они ни до, ни после не сыграли, а особенно Рэмплинг, конечно, которая просто там изумительная. Но при этом, ничего не поделаешь, это кино, в котором вуаеристские удовольствия режиссёра важнее его художественных и социальных задач. Вот так бы я сформулировал. Слишком большое удовольствие получает режиссёр от реализации своих тайных комплексов.

Есть ли другие фильмы, в которых этого удовольствия нет? Да, есть, конечно. Мне кажется, самое глубокое исследование такой зависимости — это, скажем, «Коррида любви». Нагиса Осима, здесь упомянутый в одном из вопросов, — это режиссёр, который в одной сцене, когда этот истощённый Эрос идёт мимо бойко марширующего Танатоса, когда встречается рота солдат, идущая на фронт, в одной этой сцене он сказал больше о садомазохизме и о законах подчинения, чем все остальные упражнения на эту тему. И при этом видно, что Осима, скажем так, не получает удовольствия ни от съёмок этого фильма, ни от исследования этой проблемы. Видно, что его это мучает.

«Как вы относитесь к творчеству Гринуэя?»

Я человек такой визуальной культуры, но при этом всё-таки больше люблю вещи, конечно, сюжетные, фабульные, поэтому Гринуэй мне по большей части скучноват. Но, конечно, «Тульс Люпер» [«Tulse Luper Suitcases»] — это великий художественный проект. Я очень люблю всё масштабное.


«Прочитал у Достоевского, что Пиквик Диккенса — «смешон и тем только и берёт». У читателей является сострадание к осмеянному прекрасному. Можно ли сказать, что Диккенс сочинил образ Дон Кихота XIX века?»

Да нельзя сказать, конечно! Во-первых, то, как Достоевский трактует Диккенса — это, в общем, не истина в последней инстанции, потому что Достоевский слишком от Диккенса зависим и всю жизнь пытается, так сказать по Фрейду, от этой зависимости избавиться, несколько принизив своего кумира.

Во-вторых, Пиквик (вот тут уж будем откровенны) никакого Дон Кихота из себя не представляет. Из Диккенса вообще выросла вся британская проза, и нет никаких здесь сомнений. Но из Пиквика выросла наименее интересная её составляющая — это такой беззлобный британский юмор. Это Вудхаус, это в некотором смысле Джером. То есть мне как раз Пиквик всегда представлялся самым слабым из диккенсовских героев и самым слабым из его сочинений. Это действительно «Посмертные записки Пиквикского клуба», это не самая живая у Диккенса тенденция. Поэтому мне кажется, что Диккенс готический или Диккенс социальный гораздо интереснее, чем Диккенс комический. И «Пиквик» — страшно многословное сочинение и, страшно сказать, несмешное.

«Можно ли считать, что графомания — это послание извне? Ведь никто не платит, а они всё равно пишут».

Знаете, я встречался очень часто с этой точкой зрения, что бесплатность графомании, её, так сказать, абсолютная добровольность являются залогом её особой художественной честности: «Вот мы все работаем за гонорар, а графоман — это транслятор каких-то бесплатных великих смыслов». Понимаете, так в том-то и проблема, что им не платят в силу простейшей причины: он никому особо не нужен, он никаких новых смыслов не транслирует. Поэтому видеть в графомании (ну, это любимое утешение сетевых литераторов) какой-то прорыв, видеть в ней какое-то удивительное торжество нового я при всём желании не могу. Из Сети, на мой взгляд, вырос один хороший писатель за всё время существования сетературы в России. Это Горчев. И когда Горчев переместился на бумагу, он ничего от этого не потерял.

Графомания — это не послание извне. Графомания, конечно, любопытна в отношении социологическом как трансляция каких-то подпольных комплексов, как манифестация того, о чём не говорят. Но, к сожалению, графомания прежде всего всегда очень вторична. Это не трансляция чего-то принципиально нового, потому что это не графомания, а это фанфики; это упражнения на тему того, что уже было, «это вино уже один раз пили». Поэтому как симптом в эволюции масскульта, да, это интересно, это для критиков загадка (почему вот «Пятьдесят оттенков серого» популярны и так далее), но как художественное явление это не заслуживает никакого отношения.

«Отрецензируйте новую книгу Владимира Маркина. Стоит почитать?»

Все книги, которые произвели какие-то последствия в обществе, читать стоит. Она произвела. Она отставила Маркина. Написана она им или кем-то другим — в данном случае совершенно неважно. Если эта книга появится, если она будет продаваться, мне кажется, читать её стоит. Потому что, понимаете, ведь власть не просто так занимается литературой. Власть прибегает к литературе, как к последнему средству, когда всё другое не сработало. Я не знаю, сам ли Ельцин писал свои биографические книги (например, «Записки президента»), но эти книги были важными: они раскр