Один — страница 653 из 1277

И, конечно, «Старик и море» — это по-американски глубоко ветхозаветная вещь, полная ветхозаветной символики, такое сочетание Ионы и Иова в одном тексте. Это история об Ионе во чреве китовом и об Иове, который всего лишился, но сохранил достоинство. Это такая библейская по сути вещь и о природе писательства, и о природе Бога, и о том, что вся жизнь — это жестокое противостояние. И мне очень понравилось то, что в этом тексте победитель как раз получает всё, потому что старик одержал победу. Эта победа самоценна. Все эти несчастные мачо недостоверные, а старик Сантьяго достоверен, потому что он победитель, он жмёт до последнего. Помните, в сцене, когда он в этом пережимании рука на руку, кулак на кулак (армрестлинг такой кубинский), когда у него кровь выступает из-под ногтей? Но он победил всё-таки, через трое суток положил соперника. Это жестокая история, но здесь Хемингуэй равен себе. И этот библейский пафос у него хорошо получался. А вот там, где он пробует играть в модернизм — там, по-моему, не получался.

Понимаете, в американской истории конфликт Америки и Европы представлен нагляднее всего в творчестве двух авторов: Хемингуэй и Фолкнер. Оба друг друга терпеть не могли, находились в переписке, между ними случались недоразумения. Хемингуэй страшно по-мачистски обиделся, что Фолкнер обвинил его в трусости. Фолкнер сказал: «Да я не то имею в виду, там недостаток последовательности в искусстве». Интересно было бы посмотреть на их драку, потому что профессиональный боксёр Хемингуэй против такого опытного наездника, маленького сухого ловкача Фолкнера, я думаю, недолго пропыхтел бы, потому что Фолкнер был гораздо более злой. Мне кажется, что интересно было бы посмотреть на их соревнование в алкоголе, кто кого бы перепил. Тоже, мне кажется, Фолкнер взял бы верх.

Вот тут, понимаете, в чём проблема? Это два случая, когда американскому здоровью сделана европейская модернистская прививка. В случае Хемингуэя здоровый человек пытается быть красиво больным, эстетически привлекательным больным — и не получается, и кончает с собой. А вот в случае Фолкнера изначально больной, спивающийся типичный человек модерна, человек Юга, в отличие от Хемингуэя… А на Юге, вы знаете, южная готика, южные страсти, инцесты, драмы из-за поражения. Вот как раз Фолкнер сумел свою болезнь с помощью европейского модерна если и не вылечить, то по крайней мере научиться с ней жить.

И если здоровый Хемингуэй всю жизнь пытался быть больным и в конце концов себя уморил, то больной Фолкнер всю жизнь пытался быть здоровым: сотрудничал в Голливуде, дружил с Рейганом — в общем, как-то пытался институциализироваться; покупал ферму, разводил лошадей. В общем, получилось, что его способ как-то более, что ли, здоров, более рационален, если угодно. То есть больной, пытающийся быть здоровым, имеет лучшие шансы, чем наоборот.

При этом интересно, что выросли они оба из Шервуда Андерсона, конечно. Но просто Фолкнер, как мне кажется, более гармоничный, что ли, случай, более ясный; человек, который своей болезни не боится, который её сознаёт и который творит так не потому, что так его научили в Европе, а потому, что это его единственный случай — кривой, косой, неправильный — его способ выразить свою душевную болезнь.

В общем, я Фолкнера я ставлю, кстати, гораздо выше. И надо сказать, перечитываю его с гораздо большим наслаждением. Другое дело, что не всё. Другое дело, что, конечно, не «Авессалом, Авессалом!» и, скажем, не «Особняк», а «Шум и ярость», или «Когда я умирала», или «Святилище», или «Свет в августе» — вот здесь. Потому что если для Хемингуэя Америка, из которой он всё время стремится убежать, — это земля примитива, в общем, то во всяком случае для Фолкнера Америка — это страна прекрасного спасительного здоровья, масштаба пейзажей; можно вылечиться масштабом, можно вылечиться этим пространством.

Тут, кстати, меня Саша опять поправляет: «Если год назад прохановцы выиграли в своей аннексии Бродского, — очень хорошая мысль, очень точная, — пожалуйста, подчеркните непринадлежность Шукшина к стану нациков. Он ничего не сделал для зачисления в стан этих товарищей».

Да, согласен с вами, это надо подчеркнуть. Действительно, если у Бродского можно найти имперские интонации, то у Шукшина нельзя. А особенно в этом смысле интересен, конечно, его роман «Я пришёл дать вам волю», где звериное начало в Разине всячески заглушено, а подчёркнуто гуманное. И это, мне кажется, очень важным.

Продолжаю о Фолкнере и о Хемингуэе. Очень много вопросов: что я из Хемингуэя рекомендовал бы читать? И стоит ли читать пьесу «Пятая колонна»? Понятно, почему задан вопрос. Нет, пьеса эта неудачная. У него драматургического таланта не было, мне кажется. Ну, диалог у него вообще мало удаётся. У него пейзажи хорошие. Безусловно, стоит читать «Прощай, оружие!» — второй и, наверное, гораздо более сильный роман. «По ком звонит…» — безусловно. Из рассказов? Ну да, «Свет мира», который он сам считал лучшим, — наверное. Я думаю, что «На сон грядущий» — прекрасный рассказ. Мне кажется, что «Нужна собака-поводырь» — очень хороший рассказ, хотя его считают часто примитивным. Безусловно, стоит читать его военные корреспонденции.

Спрашивают, что я думаю о книге Максима Чертанова «Хемингуэй», вышедшей в «ЖЗЛ». Это самая спорная книга, которая выходила в «ЖЗЛ» за последнее время — именно поэтому она выдержала столько изданий. Её все покупают и все ругают. Ну, я, когда её прочёл, Чертанову (который Машка на самом деле) сказал, что это печатать нельзя — и не потому, что её заклюют, а потому, что это всё неправда. Это красивый и трагический мужчина, увиденный глазами умной и жестокой женщины. «И вообще надо забыть про эту книгу тебе. Или давай перепиши её». Чертанов оказался упрям и напечатал так, как написано. И за это её ругали все! Просто не было человека, который бы на этой книге не оттоптался. Но в Америке почему-то её очень любят. Я тоже считаю, что… Понимаете, да, Хем был такой. Но в его героическом вранье надо видеть именно героизм, а не мужское фанфаронство. И эта книга больше сделала для привлечения интереса к Хемингуэю, чем десятки апологетических биографий, поэтому Чертанов всё сделал правильно.

А мы с вами прощаемся на неделю. Пока!

07 октября 2016 года(Фашизм как высшая стадия постмодернизма)

― Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники! Приступаем к очередному разговору.

Бо́льшая часть вопросов, пришедших сегодня… Кстати, я счастлив, что нахожусь в студии «Эха», а не по Skype с вами встречаюсь: можем мы друг друга видеть, и самое главное — нет никаких помех. Так вот, бо́льшая часть вопросов нелитературного порядка — она либо историческая, либо в некоторой степени психологическая. Тут я психолог никакой, но поскольку я уж призвал присылать исповеди, я вынужден на это отвечать — и даже не без интереса, потому что какой-то опыт у меня есть, но это опыт рефлексии, самонаблюдения. Я могу им поделиться, давайте. Очень интересны вообще эти волновые колебания, когда то идёт волна вопросов о 70-х и 60-х годах XIX века, о Чернышевском, о Слепцове, то идёт волна о Тургеневе, то вдруг психологических, то армейских. Ну, попробуем.

Кроме того, очень много пожеланий всё-таки рассказать в эфире о том, о чём говорилось на лекции в Штатах, — о фашизме как высшей стадии постмодернизма. В результате там была не столько лекция, сколько стихи, но мы лекцию сделали в конце концов, хотя и в очень коротком виде. Я готов её как-то повторить, тем более что туча вопросов, предсказуемых вполне, про Хайдеггера. В России начали печататься так называемые дневники, «Чёрные тетради». Очень много вопросов о консервативной революции, можно ли Хайдеггера называть фашистом и так далее.

Мне всё-таки это интересно. Я в своё время этим занимался, и не только потому, что прочёл эту замечательную французскую биографию Файе. Я, конечно, не настолько человек франкочитающий, я прочёл её в английском переводе. Но, пожалуйста, поговорить о правоконсервативной революции и об антимодернизме мне вообще интересно, потому что мы сейчас живём в эпоху антимодернизма, это совершенно очевидно. В Советском Союзе в силу разных обстоятельств модернизм оказался несколько живучее, чем в Европе, и даже Сталин не вытоптал его до конца. Наш крах модернизма, наши такие фашистообразные идеологии начали по-настоящему проявляться только сейчас. Европа через эту прививку уже прошла, и кое-кого эта прививка убила. Давайте об этом поговорим, это очень любопытно.

Начинаем отвечать на форумные вопросы.

«В чём ошибка Сирано де Бержерака? Поэт превратил любовь в пытку из-за нелепости. Зачем?»

Видите ли, Андрей, вот как раз ваша точка зрения сейчас довольно популярна. В частности, Константин Райкин, дай бог ему здоровья и успеха, собирается делать новую версию «Сирано», и именно с учётом того, что Роксана играет с обоими. Ну, я не буду раскрывать концепцию постановки, поскольку мне была предложена работа над переводом. Я не потянул перевод, только пятый акт. Там имеется такая идея, что для Сирано просто оптимальна занятая им позиция в каком-то смысле. Вот об этом и следует, наверное, поговорить поподробнее. Хотя это можно было бы назвать «синдромом Сирано», но от Сирано как такового здесь, наверное, надо абстрагироваться.

В чём проблема? Поэт вообще выбирает себе ту лирическую позицию, того лирического героя, в которой ему комфортно. Я знал нескольких людей, в том числе очень талантливых поэтов, действительно талантливых, для которых была комфортной ситуация унижения — вот это ощущение, что весь мир их отвергает, что они никому не нужны, и ситуация проистекающего от этого озлобления, страшной мстительности, которая многих вдохновляет. В конце концов, а почему такой сенсацией XIX века были французские проклятые поэты, начиная с Бодлера? Потому что они как-то отказались от традиционного поэтического образа: эстетика безобразного, воспевание отвратительного и до известной степени, конечно, самоненависть. Таким своеобразным лирическим двойником Бодлера был его ровесник и человек, очень на него похожий даже внешне, — Некрасов. Просто в России социальная проблематика была более жгучей, поэтому некрасовская эстетика безобразного по большей части основана на проблемах социального реализма. Но при этом, конечно, отрицательный протагонист — вот это явление именно XIX столетия, когда поэт перестал быть хорошим, пере