англичанка, самая любимая англичанка в школе, самая красивая, до сих пор самая молодая. Алла Адольфовна, привет вам большой и запоздалые поздравления с Днём учителя! Она мне просто дала «пингвиновское» издание «Портрета Дориана Грея», и я за день его прочёл, не отрываясь. Ну, грех мой, я пропустил одиннадцатую главу, потому что она уж совсем занудная — то, что Уайльд называл «эссе об украшении жилища» (я к визуальной культуре был уже тогда довольно холоден). Но я много раз рассказывал эту историю, как я дочитываю девятнадцатую главу — и мне страшно встать и зажечь свет, и я в этом болезненно-красном закате дочитываю двадцатую. Это здорово придумано!
Вот я бы начал с Уайльда, причём со всякого Уайльда: и «Рыбак и его душа», и даже «Selfish Giant», понимаете, не так это плохо. Тут сразу мне выскакивает вопрос про Гюисманса. Ну какой двенадцатилетний ребёнок будет читать Гюисманса? «Девушки» — прекрасный роман [автор — Анри де Монтерлан]. «À rebours» — несколько хуже, но тоже, в общем, это ключевая фигура. Ну да, наверное. Вот Шекли мне рассказал когда-то, что Ницше надо читать в 14 лет, потому что потом уже смешно. Но детям я бы всё-таки не давал.
То, что я читал в 12 лет… Понимаете, на меня совершенно завораживающе и магически действовал тогда Тургенев, и в особенности «Стихотворения в прозе». Вот если ребёнок прочтёт «Стихотворения в прозе» Тургенева — магически тексты абсолютно, как сны! — это будет другой ребёнок, правильно. А там, кстати, есть несколько страшных снов. Я, кстати, даю сейчас иногда своим школьникам стихотворение «Порок» и спрашиваю: «Какой порок переступает девушка?» Говорят: «Порок взрослой жизни», «Порок замужества». А то, что она вступает в подпольную организацию, никому и в голову не приходит.
Знаете, Бруштейн в этом возрасте прочла роман Степняка-Кравчинского «Андрей Кожухов». Это неплохое чтение для 13–14 лет. Почему? Не потому, что это о социальной справедливости, о борьбе, не потому, что это такая энтузиастическая книга с романтикой подпольщины…
Да, кстати, я вспоминаю, что я в 12 лет прочёл «Идиота» с хорошим послесловием Туниманова, которое многое разъясняло. Ленинградское издание, кажется, 1982 года. Знаете, вот на меня здорово подействовало. Тоже мать подсунула в Крыму, как сейчас помню. Да, «Идиота» в 12 лет хорошо прочесть. А потом уже действительно смешно. И потом, «Идиот» всё-таки из всех его романов самый гармоничный, в каком-то смысле самый весёлый. Я до сих пор помню там про ежа.
Наверное, интересно было бы прочитать в 12–13 лет хорошую французскую прозу, и прежде всего «Отца Горио» бальзаковского. Я прочёл лет в одиннадцать, и на меня очень здорово действовало. «Отец Горио» — хорошая книга. Понимаете, она вот трогательная и без сентиментальностей. И сам образ этот, и вот эти две дочки… Ну, это такой немножко тоже французский «Король Лир».
Кстати, мне жутко тогда нравился даже не столько сам отец Горио и даже не столько сам Растиньяк, а вот нравился мне этот каторжник, потому что это такая совершенно замечательная фигура — и в меру привлекательная, и в меру омерзительная, но хорошая. Ну и сам Растиньяк, конечно, приятный человек. Во всяком случае, «Отец Горио» и, я помню, тогда же прочитанная «Шагреневая кожа» — да, мне это нравилось, это здорово. Хотя «Шагреневая кожа», конечно (я сейчас её перечитал, делать было нечего в самолёте), ну безобразно написанный роман! Там столько длиннот! Но идея, идея безумно красивая! Я считаю, что Стерна неплохо бывает почитать в 12 лет — просто потому, чтобы освоить свободный такой дискурс.
Что касается русской классики. Тут есть тоже вопрос о Салтыкове-Щедрине. Ну, сказки — обязательно, это само собой. «Пропала совесть», например. Такие серьёзные сказки. А вот насчёт «Господ Головлёвых» я не знаю. Я даже детям в школе не рекомендую эту вещь. Могу вам сказать почему. Не то чтобы они не поймут. Они поймут, конечно, но она настолько готически мрачна, и не всякая психика это выдержит. Хотя там потрясающий катарсис в финале, когда он идёт, помните, запахивая халат, на это кладбище, когда он повторяет: «А ведь маменьку-то я убил. И детишек-то я убил. И сироток я убил». Вот когда он идёт и замерзает на этом кладбище — это совершенно могучая сцена! Щедрин был крупный писатель.
Вот подсказывают мне «Пошехонскую старину». Не знаю. «Пошехонская старина» — немножко такая, конечно, слишком медленная книжка. Вот «Господ Головлёвых»… Понимаете, если вы заведомо убеждены, что у ребёнка крепкие нервы, почитать «Господ Головлёвых» ему будет полезно. Знаете, зачем ему это будет полезно? Чтобы уметь бороться с этим типом. Этот тип бессмертный, он его точно поймал. Я не берусь его обсудить. Это такой русский Тартюф, но с очень сильным оттенком национальных и религиозных корней. И тартюфство — это же явление, строго говоря, совсем не французское, а совсем международное. Но Иудушка — это глубже, чем Тартюф, рискну я сказать. Это страшная картина самопожирающего, самоубийственного лицемерия. Я столько сталкивался с этими людьми! Этих иудушек вообще натыкано по России, по миру страшное количество. Вот это самолюбующееся зло — это более глубокий тип, чем подпольный тип Достоевского, более глубокая книга, чем «Записки из подполья», мне кажется. Поэтому я, конечно, предложил бы это давать, но только детям действительно выносливым.
Ещё знаете что? Вот тоже неплохо бывает для двенадцатилетнего человека — неважно, для мальчика или девочки — просто ради хохмы очень хорошо бывает почитать Марлинского. Ну, это дико смешно! Да, забыл, забыл! Ребята, а как же Вельтман? Вельтман! Солнышко наше, Вельтман — гениальный русский сказочник, который написал дивную сказку «Не дом, а игрушечка!». В России не так много литературных сказок, но сказки Вельтмана, его фольклорные и исторические романы… Знаете, даже Белинский, который терпеть не мог фантастику, Вельтмана любил. Вот давать это детям. Это совершенные тексты! И потом, у этого шведа был самый живой, самый прелестный русский язык. Он коверкал в устной речи слова, он делал идиотские ошибки, но в прозе это какая-то вообще гармония совершенно небесная! И не зря Пушкин его так любил.
«Ваше мнение о том, может ли стать Шаргунов неким аналогом Гудкова в новой Госдуме?»
Нет. И по-моему, он совершенно к этому не стремится. По-моему, у него другие задачи. Ну, я не буду давать никаких оценок здесь, потому что, во-первых, мы ещё ничего не видели, а во-вторых… Знаете, у Вадима Шефнера были хорошие слова: «Если зрячий идёт к пропасти, то останавливающий его подобен слепцу».
Благодарности… И вам благодарность.
«Вы в своих лекциях утверждали, что сущность поэзии Высоцкого, по сути, сводится к тому, что «сейчас мы никакие, но когда-то мы были — ух!». Не очень понятно это утверждение. Поясните цитатами».
Пожалуйста — капитан: «За столом одиноко сидел капитан», «Никогда ты не будешь майором!». Вот эта песня. И в особенности, конечно, дилогия, вот этот диптих про «Очи чёрные — «Что за дом притих, погружён во мрак…»:
О таких домах не слыхали мы,
Долго жить впотьмах привыкали мы.
Да ещё вином много тешились,
Разоряли дом, дрались, вешались.
Идея в том, что где-то когда-то были настоящими, но не узнают их, и именно потому, что они были такими. Но теперь нынешнее их состояние, временное, — это состояние полной деградации и распада, конечно. И вообще фольклорные вещи в большинстве своём об этом говорят.
«Лекция по Пригову. Сможете ли вы меня убедить, что он поэт?»
Ну, смогу, но зачем вам это? Понимаете, не все вещи, не все краски спектра должны восприниматься всеми людьми. Пригов не ваш поэт — и слава богу. И зачем, так сказать, насильственно его изучать? Здесь нет просвещения в навязывании своих вкусов. Мне кажется, что Пригов, безусловно, поэт. Достаточно, например, такого стихотворения:
Я устал уже на первой строчке
Первого четверостишья.
Вот дотащился до третьей строчки,
А вот и до четвертой дотащился.
Вот дотащился до первой строчки,
Но уже второго четверостишья.
Вот дотащился до третьей строчки,
А вот и до последней, Господи, дотащился.
Это замечательные стихи. А потом, понимаете, ну что мы называем поэтом, кого мы называем поэтом? Человека, который научился выражать новые состояния, который дал нам слова для выражения ещё не определившихся, ещё не оперившихся, не воспетых чувств. Пригов эти чувства зафиксировал — эти чувства иронической усталости, иронической униженности маленького человека.
Пригов и Иртеньев — вот два поэта, которые семидесятническое сознание артикулировали с наибольшей ясностью. Нет, третий, конечно, Коркия. И Коркия, мне кажется, поэт гораздо более крупный, гораздо более значительный, чем Пригов, хотя бы потому, что у Пригова есть «костыли» в виде иронии, а Коркия очень серьёзен. Но у нас мало таких людей, которые знают поэзию Коркия, патетически мощную поэзию. Виктор Платонович, если ты меня сейчас слышишь, то прими мой восторг. Дидуров — конечно. Но Дидуров — это такая фигура скорее героическая. Он такой герой двора, и у него нет вот этой униженности, этой обречённости, подпольности, которая есть, например, в поэме Коркия «Свободное время» и особенно «Сорок сороков». Вот если кто-то не читал «Сорок сороков» — братцы, найдите! Она есть в составленной когда-то Мальгиным [Лавриным] антологии «Зеркало» [«Зеркала»]. Есть она, по-моему, и в Интернете.
И трижды прокричит яйцо,
и отречётся инкубатор,
и всё Садовое кольцо
заменит круглый эскалатор!
Гениальное определение поэта: «торчу, как пень на Лобном месте». Вообще поэма Коркия и вся его поэзия очень насыщена такими каламбурами, фольклором, цитатами. И в этом смысле она — как раз такое знаковое стилистическое явление для поздних, таких засахарившихся семидесятых.
Вот эта поэзия, наверное, для вас будет более традиционна, более воспринимабельна, нежели такая уж совсем стёбная и откровенно чёрная поэзия Пригова (ну, чёрная в том смысле, что продиктованная глубоким отчаянием). Попробуйте почитать, например, его романы автобиографические и посмотрите его рисунки — он же был блистательный художник. Вот из этих рисунков многое вам откроется.