Один — страница 657 из 1277

Кстати, я думаю, что Бродский был знаком с ней по-английски, потому что не без некоторого влияния этой книги написано «Мы будем жить с тобой на берегу», мне кажется. Там же тоже описан постапокалиптический мир, там не зря герой ходит со счётчиком Гейгера в деревянной [оловянной] рамке. Постапокалиптический мир:


Придёт зима, безжалостно крутя

[осоку нашей] кровли деревянной.

И если мы произведём дитя,

(«произведём» — совершенно не к тому ведущий глагол)

то назовём Андреем или Анной.


Это прекрасный такой кусок, но именно постапокалиптический мир Уиндема, мне кажется, там описан. И вообще, «Отклонение от нормы» — очень дельный роман.

Я уже не говорю, конечно, про «Кукушек Мидвича», которые поставили главный вопрос: «А что если идущие после нас будут лучше нас? Должны ли мы позволить им вытеснить себя из мира? Нет и нет». Ну, это вопрос, который передо мной стоял в 90-е годы: «Вот, наверное, новые русские лучше меня, но должен ли я сдаться и принять их ценности?» Это вопрос Павла Когана: «…И падаю под трактор». А если этот трактор бесчеловечен, зачем он тогда нужен? Вопрос Кандида: «А что делать, если мертвяки олицетворяют собой прогресс? Тогда я встану на пути у прогресса». Вот в этом смысле, конечно, я Уиндема очень люблю за эту готовность противопоставить человечность прогрессу. Нет, сильный писатель.

«Слушаю разных спикеров и экспертов об экономической ситуации. Вспоминается сюжет из «Папы и моря»: пока Муми-папа строит мудрёные теории, пишет диссертацию, Муми-тролль берёт фонарь, светит страшной Морре и, сам того не понимая, спасает всю ситуацию. Создаётся ощущение, что уже поздно мудрить, а нужно зажигать больше света. Голосую за лекцию о Туве Янссон».

Лекция о Туве Янссон будет, я готов в следующий раз её прочитать. Я с ней говорил, ребята, представляете? У меня её автограф есть и рисунок. Да, наверное, я сделаю это.

Насчёт просвещения. Знаете как? Вот у меня есть ответ на ваш вопрос, довольно жёсткий. Дело в том, что не всегда надо ходить с фонарём. Иногда… Ну как вам сказать? Туве Янссон жила в том прекрасном мире, в котором на Морру ещё можно было подействовать просвещением, потому что… Дело в том, что действительно Морра, с точки зрения Туве Янссон, просто недолюблена. «Он добрый человек, но его обидели другие добрые люди». Если светить Морре, Морра станет хорошей. А если светить Морре — и она от этого увеличится, вырастет, если она от этого станет более сильной? А кто вообще сказал, что от просвещения можно получить добро? Ну, я тоже хочу в это верить, но я совершенно не уверен, что надо зажигать…

Я прочту вам один стишок. Он выложен в Сети, к счастью, потому что сам-то я его наизусть не помню. Это из старых моих стихов (относительно):


Он клянётся, что будет ходить со своим фонарём,

Даже если мы все перемрём,

Он останется лектором, лекарем, поводырём,

Без мяча и ворот вратарём,

Так и будет ходить с фонарём над моим пустырём,

Между знахарем и дикарём,

Новым цирком и бывшим царём,

На окраине мира, пропахшей сплошным ноябрём,

Перегаром и нашатырём.

Вот уж где я не буду ходить со своим фонарём.

Фонари мы туда не берём.

Там уместнее будет ходить с кистенём, костылём,

Реагировать, как костолом.

Я не буду заглядывать в бельма раздувшихся харь,

Я не буду возделывать гарь и воспитывать тварь,

Причитать, припевать, пришепётывать, как пономарь.

Не для этого мне мой фонарь.

Я выучусь петь, плясать, колотить, кусать

И массе других вещей.

А скоро я буду так хорошо писать,

Что брошу писать вообще.


Ну, мне сколько? Это десятилетней давности стих. Я тогда уже кое-что угадал. Вот у поэта бывают и такие настроения. Мне кажется, что Муми-троллю надо как-то свой фонарь беречь. Иногда, мне кажется, ему имеет смысл не слишком им размахивать.

«Как вы относитесь к творчеству Питера Страуба?»

Очень долго думал, что это псевдоним Стивена Кинга, потому что похож, но потом разочаровался. Как отношусь? Честно? Крепкий вторичный автор, далёкий, конечно, от истинного ужаса — такого, как, например, Лесли [тут и далее — Шерли] Джексон. Вот Лесли Джексон — это автор! Прочтите «Висельника» [«Вешальщик», «Hangsaman»], кто не читал. Это роман о реальной истории, об одной из самых страшных историй в Америке 40-х годов, бесследное исчезновение. Я был как раз недавно в Вермонте, вот в этих местах, где девушка эта исчезла бесследно. Ну, Лесли Джексон — это, я вам скажу, да, это писатель! Это писатель того же уровня, что Фланнери О’Коннор, мне кажется, или близко, во всяком случае. А Питер Страуб? Да ну… «Бой бабочек», как говорила Ахматова.

«Дочитал «Смех циклопа» Вербера только из уважения к его же «Муравьям». Бог с ними, с нестыковками сюжета, но язык убогий, небрежный, — я не знаю, вы в оригинале читали или в переводе. — Ваше мнение об этой книге».

Нет у меня мнения об это книге. Никогда Вербера не читал. И не знаю, надо ли. Ну, «Муравьёв» я попытался читать — и как-то меня довольно быстро срубило.

«Вопрос по Ефремову, который именно этим убогим языком изложения мне напоминает Вербера, особенно «На краю Ойкумены» или «Лезвие бритвы». В чём же его гениальность?»

Слушайте, Юра, у вас какие-то уж очень высокие критерии. Алексей Толстой в больницу к себе вызвал в 1945 году Ефремова спросить: «Где вы научились так холодно писать?» Действительно, холодный блестящий стиль. На что он честно ответил: «У Хаггарда». Ну да, действительно такая географическая романтическая проза Буссенара и Хаггарда могла научить такому холодному описательному путешественническому дискурсу.

Я к Ефремову отношусь очень хорошо. «На краю Ойкумены»? Друг мой, вы вспомните, когда вещь написана и напечатана. 1952 год! Мать моя мамочка! А вы говорите… «На краю Ойкумены» рассказывает о том, что завещание верховного жреца подделано и спрятано, а следующий фараон довёл страну пирамидами до изнеможения. В 1952 году такое написать! И все же знали про завещание Ленина и про сталинские пирамиды. Ну о чём мы говорим? Это великий писатель, абсолютно! И все люди, которые в 1952 году читали «На краю Ойкумены», отлично всё понимали. Гений, великий писатель!

«Может быть, Ефремов был хорош для своего времени и исключительно для подростков?»

Ну слушайте, «Лезвие бритвы»… Скажу вам ленинскими словами: этот роман не надо читать, когда молоко на губах не обсохло. Меня он глубоко перепахал. Я не скажу, что он меня перепахал, но многие мысли Ефремова (например, о рациональной природе прекрасного) глубоко запали в подростковую душу.

Видите ли, в чём история? Огромный отпечаток на моём восприятии Ефремова лежит всё-таки личности Коли Маховского, Царствие ему небесное. Такой был друг семьи, который отсидел десятку в Норильске за анекдот, за ерунду, но вышел. И вот он читал только фантастику, реалистическая проза была ему невыносима. И он рисовал картины, такие замечательные. До сих пор помню его картину «Синий дождь»: такие огромные облака, таинственные, над планетой Кактусов. Кактусы, пустыня, чуждая планета, и над ними синие летят вот эти облака.

Он любил Ефремова именно потому, что для него это было самое комфортное бегство от жизни. И конечно, своё первое «Лезвие бритвы» (вот это зелёными буквами) я получил от него. И для меня вот он был таким романтическим человеком — тоже странник по неосвоенным пространствам, как и Ефремов. Только этот странствовал по Норильску, а Ефремов — по пустыням Гоби. Для меня Ефремов — именно такой способ сбежать от реальности в утопию. И утопия Ефремова на меня действует, потому что мне это подсказывал прекрасный человек, чья обаятельная личность значила больше, чем эта проза. Я всегда говорил, что для меня биографические обстоятельства знакомства с книгой определяют всё.

«В солнечных Афинах слушаем, — да, привет вам тоже в солнечных Афинах. — Что вы думаете о «Торговце пушками» Доктора Хауса (Хью Лори)?»

Не сумел прочитать как-то, не знаю…

Про Феллини попробуем поговорить.

«Вы часто говорили, что в годы безвременья, когда лирика умирает от сероводорода, то пишутся поэмы. Почему вы не пишете поэм?»

Я говорил много раз, братцы, о том, что поэма — как жанр ретардации, перестройки, отступления — пишется в конце оттепели и перед началом заморозка. Ну, это не моя мысль, это Аннинский открыл когда-то в «Ядре ореха». Что там происходит с поэмой? Когда лирика перестаёт существовать, дышать, поэма имитирует лирические усилия — или подводит итоги, или пытается выработать нарратив. Помните, когда Тихонов в 20-е годы пытается с Лидией Гинзбург обсудить, как продвигать лирический материал на большие расстояния, Гинзбург так с лёгким презрением формалистки пишет: «Он изложил мне шесть способов такого продвижения. Каюсь, я не запомнила». Ну, ясно, что Тихонов говорил глупости. Поэмы ему не удавались. Что поделать? Пастернак тогда этим же занимался.

Это жанр постоттепели. И в этом смысле тогда я поэмы писал. Скажем, «Сон о Гоморре», который Житинскому представлялся моей главной литературной удачей. Ну и потом — «Сон о круге». Вот такие вещи. Тогда я поэмы писал. А сейчас я, наоборот, лирику пишу, потому что мне кажется, что сейчас начинает осторожно повевать теми же ветерками, которые, скажем, меня так торкали в 1982 году.

«Как вам кажется, удобно ли при обсуждении социальных процессов вводить понятие парадигмы — «исходного кода», «матрицы»? Можно ли охватить всё тремя парадигмами — премодерна (то есть традиции), модерна и постмодерна? Или эта классификация излишняя?»

Видите, эту попытку все процессы в истории выделить трёхфазно предпринял ещё Гумилёв, когда он говорит о том, что есть период молодости этноса (его пассионарности), его зрелости и распада. Что касается модерна и постмодерна, то это немножко другая история. Мы об этом будем сейчас говорить.