Один — страница 659 из 1277

Поэтому я предпочёл бы развести эти две функции. Если у нас невозможно их развести, то давайте сделаем два министерства. Как в классическом анекдоте: «В крайнем случае у вас будет два тоннеля». Давайте сделаем министерства: пусть будет одно Министерство пропаганды, Министерство «правды», а другое — Министерство истории или Министерство науки, Минобрнауки. То есть давайте разведём эти функции. Да, обществу нужны мифы. Поэтому пусть, скажем, одно министерство курирует мифы о российском национальном продукте (нам же нужен миф о национальном продукте, да?), мифы о героизме, а другие рассказывают правду о героизме, которая тоже достойна того, чтобы её знать.

Понимаете, правду надо знать. Поэтому если кто-то считает, что народу вредна истина (а из некоторых пассажей в диссертации Мединского такой вывод можно сделать: истина — то, что полезно), то мне кажется, что нужно просто развести эти функции. Он очень хорош в функции пропагандиста, но, видимо, недостаточно хорош в функции аналитика. Это разные профессии. Миф нужен, но нужна и правда, потому что, видите ли, если не будет правды, не сработает миф.

«Ваше мнение о «Больших надеждах» Диккенса?»

Не лучший его роман, на мой взгляд, слишком сентиментальный. И такие персонажи, как Пип, никогда мне особенно… Ну, детский роман. Лучший роман Диккенса — по-моему, это «Тайна Эдвина Друда». А второе место я твёрдо отдаю «Копперфильду».

«Разделяете ли вы мнение, которое обсуждается в научной молодёжной среде, а именно: у кого из молодёжи, занимающейся наукой, работает соображалка на перспективу, пока не поздно, должны уехать в более комфортные страны?»

Не хочу говорить про эмиграцию, потому что слишком много сейчас об этом говорят. У меня были когда-то стишки (грех себя цитировать):


Желающий ехать — быстрей уезжай.

Желающий действовать — действуй.


Невозможно предписать человеку, где ему комфортнее существовать. Хочет он ехать в эмиграцию? Пусть едет. Никакого морального долга оставаться здесь, по-моему, у него нет. Вот сейчас Кашин об этом написал. И я вполне разделяю его позицию в той части, что говорить о некоем моральном долге и оставаться здесь, по-моему, невозможно.

И вообще надо поменьше говорить о моральном долге. «Чем кумушек считаться трудиться…» Не надо навязывать мораль никому. Вы собой занимайтесь — и будем вам счастье. А если человеку комфортно там — ради бога. Если он там больше пользы принесёт, то тоже пожалуйста. Потому что вот эта такая теория имманентностей, согласно которой надо всё время зависеть очень сильно от места рождения, — ну, это просто ещё один повод, ещё один способ поставить себя выше советуемого, выше консультируемого. Не надо давать советов. В таких случаях очень хорошо Мандельштам говорил жене. Когда она начинала ему давать рекомендации, он говорил: «Надя, немедленно напиши в Китай китайцам: «Очень умная. Даю советы. Могу приехать».

«Рад, что вы снова с нами. Не обращайте внимания на просьбы о толерантности, — Гена, конечно, не буду. — Вопрос о нашем внутреннем изменении и приспособлении к новому непривычному миру. Мы с большим или меньшим успехом вырабатываем в себе новые качества, жизненно необходимые для процветания или хотя бы выживания. Если оглянуться и взглянуть вокруг не предвзято, видно, насколько наш внутренний мир изменился за последние десятилетия. Мы по факту новые люди. Несмотря на якобы неизменные внешние формы социума (школы, вузы, работы), внутри всё другое. Мне иногда мои друзья кажутся личинками, потребляющими новости, книги, фильмы, будто в преддверии перерождения во что-то новое. Дай бог, чтобы потом из нас вышли прекрасные бабочки».

Слушайте, Гена, эта интуиция владеет человечеством не всегда, а примерно начиная (вот об этом мы сейчас будем говорить) со второй половины XIX века, когда человечество осознало исчерпанность своих возможностей и подошло к эволюционному скачку. Вот этот эволюционный скачок осознавался как потребность, как необходимость шагнуть дальше, он осознавался, начиная со Штирнера, с книги «Единственный и его собственность». Экзистенциализм, философия экзистенциализма — Кьеркегор, Штирнер — они означают собою то, что человек берёт на себя ответственность. Это идея модернизма. Ну, «он не управляется», как говорит Колаковский, мораль творится ежесекундно, мораль есть дело только выбора.

То, что человек из ситуации предначертания, предначертанности подошёл к ситуации выбора, свалив на детерминизм социальные, все внешние факторы, а внутреннюю волю, свободную волю он оставил только себе… Кстати, можно сказать, что это ещё кантовская мысль, потому что именно Кант сказал: «Всё в мире детерминировано, а воля — это Божье дело, воля непредсказуема». Помните, как у Воннегута: «Сам Создатель Вселенной не знал, что выкинет человек в следующую минуту».

Поэтому ваше ощущение, что «мы личинки», — это нормальное ощущение модерна, которое, строго говоря, владело умами до 1914 года, пока постмодерн не вступил в свои права (постмодерн для меня — это антимодерн), пока не началась всемирная и всеевропейская реакция. Это довольно глубокая мысль, довольно очевидная при этом.

Но, видите ли, самые очевидные мысли всегда наиболее глубоки, потому что они рождаются из самонаблюдения. Да, мы личинки, конечно. Только я хочу сказать, что эти внутренние перемены связаны прежде всего с изменением скорости. И вот здесь ключевая вещь — скорость. Когда меня спрашивают, что для меня критерий ума, — прежде всего быстроумие, то есть способность без тугодумства немедленно… Как говорит Пушкин, черта вдохновения — это с огромной скоростью охватить и сообразить, то есть образно сопоставить разные предметы, разные мысли. Даже фицджеральдовская способность одновременно удерживать в голове две противоположные истины и всё-таки действовать. То есть для меня основа — это быстроумие. И мир меняется именно в сторону скорости пока. Таких фундаментальных изменений я пока не вижу.

И мне кажется, Гена, грешным делом я должен повторить своё… Простите, так сказать, за банальность. Я должен повторить свою давнюю мысль, что с какого-то момента — а именно, условно говоря, с начала модернистской эпохи — происходит расслоение человечества, одна-единая эволюция (более или менее единая до XIX века) начинает идти по двум линиям. Об этом сказал Уэллс, о котором очень много просьб прочитать лекцию.

Видимо, модернизм, как это ни ужасно, вообще идея просвещения, как это ни ужасно, предполагает деление человечества на тех, кто хочет просвещаться и ставит во главу угла разум, и на тех, кто хочет желать и ставит во главу угла желания, как Хайдеггер. И возникает консервативная революция, бунт против разума, «булла против модернизма», как назвал это Пий X, имея в виду, конечно, совсем другое — модернизм, но сущность-то его едина. Консервативная революция — это для большинства. А революция знания, революция модерна — для меньшинства. Модерн тоже не очень приятная вещь. Слушайте, она действительно требует от человека многого и ставит его в нелёгкие условия. Модернисты — не самые приятные ребята. Беда в том, что антимодернисты — это вообще, как правило, убийцы. Ненависть к модерну — это ненависть к жизни.

«Насколько влияет факт вашего личного знакомства с писателем на восприятие его творчества?»

Влияют обстоятельства моего знакомства с текстами. Я вот говорил, что если бы не Маховский мне открыл, скажем, Ефремова, я бы Ефремова не так любил. Если бы не мать мне дала «Американскую трагедию», я бы «Американскую трагедию» вообще не воспринял. Но я помню, как мы стояли на мосту, и мне мать сказала: «Вот это место…» А глухой прекрасный лес и река. И она сказала: «Вот это место похоже на то, где Клайд утопил Роберту». И это просто… «Как? Где Клайд утопил Роберту?» Вот такая таинственная прекрасная природа — это на меня очень подействовало, да.

«Как-то вы не очень к Фланнери О’Коннор».

Ну как же это я не очень к Фланнери О’Коннор?! Вы почитайте мою статью в «Дилетанте» про неё. Фланнери О’Коннор — великий писатель абсолютно! Другое дело — кто я такой, чтобы её любить или не любить? Понимаете, это как любить Бога. Люблю ли я Библию? Да, сильно написано, но с эстетической стороны этот текст разбирать не совсем правильно. Можно и с эстетической тоже, но он дан нам не для того, чтобы было интересно (вернее, не только для этого). Хотя интересность — это важный фактор жизни.

Фланнери О’Коннор — великий писатель. Да, иногда она мне кажется жестокой. Слушайте, есть величайший в истории американский рассказ, и это «Перемещённое лицо». Это, заметьте, не «Хорошего человека найти нелегко» — рассказ, который мне кажется очень важным, но трактовки которого слишком амбивалентны, слишком разнятся. Веллер вот его больше всего любит. Но Веллер вообще человек жестокий такой, жестокий в смысле абсолютного предпочтения эстетических критериев: вот это так хорошо написано, что это прекрасно. Он, конечно, очень хорошо написан, но он мне кажется слишком требовательным к человеку. Я не готов. Понимаете, если бы я встретил Изгоя (Misfit), я не знаю, был бы я готов ему достаточно противостоять или нет. Вот я не думаю, что человека делает хорошим, если его ежеминутно расстреливать, как там говорит Изгой.

Но по крайней мере такие рассказы Фланнери О’Коннор, как «Храм моего тела» или в огромной степени «Озноб»… «Озноб» я просто обожаю, потому что мне знакомо это чувство, что «Господь не в сильном ветре, а в тихом дуновении». О Господи, как я люблю это, как это точно! «Озноб» — великий рассказ. Кстати, у Юльки Ульяновой, очень хорошего поэта, замечательные были стихи про О’Коннор, именно про эту вещь.

И ужасно мне нравится «Перемещённое лицо». Это о том, что Христос — это перемещённое лицо. Братцы, ну прочтите вы этот рассказ! Фланнери О’Коннор трудно любить, но надо иногда восхищаться, а не любить. Это тоже важно. Я помню, как Наталья Леонидовна Трауберг, будучи у меня в гостях, увидела однотомник Фланнери О’Коннор и с большим уважением сказала: «Серьёзная женщина». Да, серьёзная женщина! Любить не надо. Восхищаться надо.