Например, попробуйте Леонида Андреева. Если «Жизнь Василия Фивейского» не пойдёт, то тогда я уж не знаю, чем вас вернуть к художественной литературе. Или его же «Рассказ о семи повешенных», или его же «Губернатора» — эмоционально насыщенное сверх всякой меры, даже и то, что перенасыщено. А из другой литературы всё-таки фантастику я вам рекомендую — в частности Вячеслав Рыбаков, в частности роман «Дёрни за верёвочку». Там и мысль, и приключения, и авантюра, и абсолютно всё, что надо.
Кроме того, знаете, почитайте дневники и мемуары 10-х, 20-х, 30-х годов. Я не буду вам рекомендовать Шаламова, но, пожалуй, его рассказ «Прокажённые» вам бы следовало прочитать. Это к вопросу о том, что и как меняет мировоззрение. Вот Георгий Демидов. Мне Клара Домбровская, вдова его, подбросила его рассказы (я их не читал никогда), сборник «Чудная планета». Прочтите, это изменит ваше мировоззрение. Знаете, а перечитайте «Тихий Дон». Вот вам эмоционально насыщенная книга, особенно третий том.
Вернёмся через три минуты.
НОВОСТИ
― Продолжаем разговор.
Илья интересуется: «В чём состоит спор Солженицына и Сахарова?»
Ну, Илья, это надо отдельную программу посвящать. Я много раз тоже говорил, что три главные русские полемики XX века — это спор Мережковского и Розанова о Свинье Матушке, условно говоря, 1907 года; полемика Ильина и Бердяева и противлении злу силою (1933–1935); ну и 1972 года спор Сахарова с Солженицыным. По трём параметрам тоже шёл этот спор.
Первое — естественно, Солженицын полагает необходимым после очередного поражения реформ в России… Как всегда, повторяются и «Вехи» абсолютно точно. Коллективные сборники: «Вехи», «Смена вех», «Из-под глыб». Необходимость смирения, самоограничения, опять поношение в адрес интеллигенции. Сахаров, конечно, не думает ни о смирении, ни о самоограничении, а наоборот — о необходимости либерализации и о необходимости правозащитной борьбы.
Второе — точка зрения Солженицына насчёт «Жить не по лжи!». Программа-минимум — это неучастие в их мероприятиях, неголосование на их собраниях. Сахаров призывает к гораздо более активной и гораздо менее конформной позиции: каждый должен, по крайней мере, распространять информацию, неучастия недостаточно.
И третье — традиционный спор о монархии и об оптимальной для России системе управления. Солженицын в начале семидесятых всё чаще видит идеал в Столыпине. Для Сахарова идеал совершенно не Столыпин, да и не Запад, конечно. Он вообще пока идеала не видит. Но если уж и искать где-то образец, то это западная такая парламентская демократия, парламентская республика. И вообще он антимонархист очень выраженный. Это то, что многим сегодня даёт основания обзывать его, как всегда, русофобом. Но как раз Сахаров-то — классический русский, подаривший стране водородную бомбу, хотя всю жизнь его и дразнили Цукерманом в антисемитской прессе. Я думаю, что он никак не заслужил упрёков в русофобии, а скорее наоборот. Он считает, что для России органична свобода, а не рабство.
Это была интересная полемика, насыщенная. Надо сказать, что Солженицын, узнав о смерти Сахарова, так его всё-таки и не простил. Самая короткая телеграмма-соболезнование была его: «Скорблю о невосполнимой утрате». Не нашёл других слов он. Может быть, и правильно. Он недолюбливал Сахарова всегда. А Сахаров в нём всегда видел авторитарные тенденции, которые его пугали. Ну, это тоже довольно типичная, довольно характерная для России история.
«Какие произведения, написанные за последние 50 лет, достойны если не нобелевки, то внимания читателя, чтобы не было мучительно больно за бесцельно потраченное время?»
Я могу вас адресовать к такому списку «100 книг», в «Собеседнике» у меня как приложение вышла такая книжечка. Я не знаю, есть ли она в Сети. По-моему, где-то есть. Но главное — её можно достать в «Собеседнике».
Большой вопрос о том, почему жёсткая иерархия фашизма вырастает из постмодерна и архаики.
Дело в том, что для постмодерна как раз характерно размывание правил — и из этого вырастает фашизм. Неважно, что это очень централизованное государство. Фашистским может быть и абсолютно нецентрализованное государство, и государство, где нет жёсткой вертикали власти. Всё равно, поскольку главным занятием людей является отказ от химеры совести, вот постольку оно является и фашистским, поскольку в фашизме общественная иерархия есть, а нравственной иерархии нет — она разломана, разрушена.
«Если есть время, — это я уже начинаю отвечать на письма, — разрешите наш давний спор с учительницей литературы. Я был за Сильвио, поскольку он не убил графа, а оставил его в живых и во второй раз опять предложил тянуть жребий. Граф же спокойно стрелял оба раза с целью убить. А моя преподавательница считала, что унижение, которому Сильвио подверг графа, гораздо хуже убийства, и Пушкин своего героя чрезвычайно не любит. Неужели мы оба правы?»
Нет, вы не правы оба. Мне кажется, что Пушкин, конечно, не героизирует Сильвио, но он не в восторге от него, потому что сам Сильвио сделан нарочно не самым приятным героем и внешне, и внутренне. Но дело в том, что Пушкин борется с личным комплексом. Он был мстителем невероятно, может быть, патологически, потому что он считал, что самолюбие поэта, самомнение поэта не смеет унизить никто, без этого поэт не может работать; посягательство на личную честь — это ещё посягательство и на творчество. Когда Толстой (Американец) выдумал слух, что Пушкина высекли, помните, он писал: «Я колебался между намерением убить Толстого или убить Ваше Величество», — пишет он в неотправленном, естественно, письме, в черновике к Александру.
Для меня совершенно очевидно, что Пушкин, сказавший «мщение есть добродетель христианская», одобряет поведение Сильвио. Конечно, он ужасается ему самому (и может быть, он для этого и сделал его таким отталкивающим, даже пугающим), но в Сильвио воплощены самые опасные пушкинские мечты — те, которые Пушкин не хотел бы осуществлять, мечты о мщении. А он многим хотел отомстить: и Александру Раевскому («Тогда ступай, не трать пустых речей — // Ты осуждён последним приговором»), и Фёдору Толстому. И Дантесу он отомстил, сделав его навеки убийцей, а сам причислившись к русским национальным святым, по сути дела. Подождите, мы ещё доживём до его канонизации. В общем, для меня совершенно очевидно, что Сильвио — это неприятный герой, но это носитель авторской мечты. Очень многие авторы так поступают, наделяя отрицательных героев своим мировоззрением, пытаясь таким образом его победить.
«Поймал себя на мысли, что Ремчуков — это Тургенев нашего времени, человек цивилизованного мышления».
Нет, я так не думаю. То есть я глубоко уважаю Ремчукова, но с Тургеневым его не роднит ничто.
«Можно ли лекцию про Дудинцева?»
Дудинцев — это интересный случай в русской литературе. Это случай, когда человек осуществил явный прорыв, и за этот прорыв поплатился, потому что его не печатали потом. Он напечатал только крошечную «Зимнюю [новогоднюю] сказку», совершенно не достойную его дарования, как мне кажется. Тоже, в общем, он ничего не писал особенно плохо, но написать «Белые одежды», а напечатать их он не мог 25 лет. Мне кажется, что Дудинцев — трагическая фигура. А особенно трагическая потому, что его роман (бессмертный, как мне кажется) «Не хлебом единым», замечательно экранизированный Говорухиным, — это роман на долгие времена, роман, думаю, навсегда, потому что в нём впервые отмечена главная черта этого режима и этой власти, которая неизменна ни сейчас, ни тогда. Это полное безразличие к живому человеку. В этом смысле «Не хлебом единым», как и известная статья Померанцева «Об искренности в литературе», — это первый текст, который указал на главные родимые пятна вообще русского миропонимания.
«Какое послание читателю сочинил Амброз Бирс в рассказе «Случай на мосту через Совиный ручей»?»
Там, если вы помните, герой перед смертью проживает и возможность спасения, и бегство, а потом мы узнаём всю правду. Видите ли, у Бирса здесь два послания, как мне кажется. Хотя говорить о каких-то посланиях Бирса довольно сложно — человек был циничный и уж никак не просветитель, никак не носитель какой-то правды, которую ему желательно было внедрить в умы; он скорее экспериментатор. Но идея там очень проста.
Первая мысль, первый посыл: всякое мгновение бездонно, и не мните его исчерпать, в каждую отдельную секунду ваша жизнь в голове приобретает ветку из двадцати разных вариантов — веер, по сути дела; и не пытайтесь исчерпать мыслью этот мир, в котором очень многое нам не понятно. Вот такая первая идея.
А вторая, на мой взгляд, довольно циничная и для Бирса, в общем, очень характерная (сказал же он, что «год — это триста шестьдесят пять разочарований» в «Словаре Сатаны»), вторая мысль… Как бы это сформулировать? Нам кажется, что мы живём, а мы давно умерли. И эта метафора объяснима не только в этой истории, где в голове повешенного за три секунды происходит целая жизнь непрожитая, а это касается и самой такой будничной повседневности, потому что большинство людей действительно продолжают жить и действовать, как если бы они ещё были из плоти и крови. На самом деле они давно сгнили при жизни, потому что какой-то важный выбор мы пропустили, какую-то развилку, и пошли не тем путём.
Я думаю, что наиболее близкое по жанру, по методу сочинение — это такая повесть Голдинга «Хапуга Мартин». Ну, спойлер этот не откроет вам никакой тайны. Там тоже хапуге Мартину кажется, что он неделю прожил на необитаемом острове, томясь от жажды, а на самом деле он, едва попав в воду, погиб, не успел даже снять сапоги. Это важная деталь. Посмотрите потом, какую роль эти сапоги будут играть в дальнейшем. Хапуга Мартин — человек, который вместо того, чтобы жертвенно пойти навстречу смерти, семь дней болтается между жизнью и смертью ещё, как кафкианский охотник Гракх (тоже такой один из самых страшных кафкианских снов). А хапуга Мартин всю жизнь хапал, присваивал, старался продлить всё, что плохо лежит. А между прочим, есть гораздо большее самоотречение и красота в том, чтобы отринуть, отказаться. «Хапуга Мартин» — это стало с тех пор нарицательным термином. Это человек, который, как обезьяна, запускает лапу в отверстие калебаса, а разжать не может. Хапуга Мартин — это человек, который ухватился за жизнь. Это тоже, кстати, один из скрытых смыслов, вполне возможно, в замечательном и странном рассказе Б