Один — страница 69 из 1277

ного, какого-то более высокого, может быть, забытого настоящего русского языка. С помощью этих синонимов, поставленных друг с другом рядом под незнакомым и непонятным углом, он научился передавать сдвинутое изломленное сознание.

«„Воскрешение лиственницы» Шаламова не больше ли «Одного дня» Солженицына?»

Нет, я не стал бы противопоставлять эти вещи. Сравнить по изобразительной силе их можно. Понимаете, есть великий творческий подвиг Солженицына (не будем его сбрасывать со счетов, он написал великую книгу) и есть великий творческий подвиг Шаламова. Давайте не будем упрощать это дело. Просто у них разная концепция человека.

Не будем упрощать и Солженицына. Не будем, подобно советской критике, говорить, что Иван Денисович — положительный персонаж. Иван Денисович — терпила, один из многих, он выбран по типичности. Это один день одного зэка, сначала называлась эта вещь «Щ-854», по-моему. Это человек-цифра, человек-литера. А настоящий герой — это Алёшка-сектант или кавторанг. Вот это — герои-борцы, герои сопротивления.

Поэтому не нужно так уж противопоставлять Солженицына Шаламову. Благотворность лагеря — это не солженицынская мысль. То, что Иван Денисович находит спасение в работе — это именно спасение, а не позитивный вариант. Конечно, Солженицын не смотрит на человека, как на проект отживший, упразднённый. Шаламов-то считает, что человек доказал, что культура в нём — поверхностный слой, что человек всегда — злое животное, что физический труд — проклятие человека. В сущности, Шаламов проклял человека, а Солженицын — нет. Но это не значит, что Солженицын идеализирует лагерь и говорит о его благотворности. Нет, вы этого ему не приписывайте.

Это два титана, два великих автора. Я бы добавил третьего — Андрея Синявского, чьи книги „Голос из хора“ и „Спокойной ночи“ — это потрясающий вклад в лагерную литературу. И письма Синявского к жене, этот трёхтомник (сколько там? 200 писем о любви) — тоже потрясающая лагерная летопись. И не только лагерная, это народная летопись вообще, фольклор новый. Я считаю, что эти два бородача и один викинг такой синеглазый, светловолосый (Шаламов), эти три богатыря русской словесности действительно сказали о человеке что-то, чего о нём не знал никто.

Хороший вопрос про Лема, длинный, но я приберегу его для лекции.

„Можете ли вы привести примеры великих реформаторов, которые бы были хорошими людьми? Пётр Первый лично рубил головы стрельцам на Лобном месте, сына на казнь отправил“.

Петра, конечно, очень трудно назвать хорошим человеком, но в Петре я вижу всё-таки некоторое величие души. И у него были поступки, заставляющие это величие души увидеть. Зверство никогда не было для него самоцелью. Рузвельт — по-моему, очень хороший пример реформата. Гавел. Интересные были люди.

Мне даже Ким, кстати говоря, когда-то сказал (люблю похвастаться близким знакомством): „Единственный руководитель XX века, который доказал, что у власти может быть интеллигент — это Гавел“. Единственный диссидент, пришедший к власти. Я бы добавил Иоанна Павла II, наверное — тоже великий реформатор. Ватикан — государство огромное, хотя очень маленькое. „Сколько войск у папы римского?“ — спросил Сталин. „У папы римского столько войск, что вам и не снилось, Иосиф Виссарионович, в страшном сне“.

Хороший вопрос: „Очень хотелось бы услышать (в идеале — лекцию) мнение о прозе Леонида Андреева, в частности о рассказе „Он“, довольно жутковатом, на мой взгляд“.

Очень хорошо, что вы упомянули этот рассказ. Это первый настоящий русский триллер, великий русский триллер. „Он“ — это один из самых страшных рассказов, вообще когда-либо написанных. И я вам скажу, почему у Леонида Андреева была способность писать готику.

У меня была довольно поверхностная статья о том, что в России не пишутся рассказы ужасов, не снимаются фильмы ужасов, потому что они базируются всегда на ощущении нормы. Нарушение нормы для обывателя — всегда страх. А в России всё отступает от нормы. Скажем, таким триггером, щелчком в фильме „Поворот не туда“ является пустая бензоколонка со страшным стариком на ней. Так в России таких бензоколонок в провинции две трети, и они не являются триггером ничего ужасного, а наоборот — это символ уюта, всё-таки остров цивилизации.

Вы же знаете, что происходит сейчас в российской провинции, какие дикие там происходят вещи. Вот вам пожалуйста — новгородское убийство. Никакой триллер этого не сделает, потому что это обыденность, быт, понимаете: эти шесть детей за шесть лет, нигде не работающий шизофреник, который ударил жену обухом топора, а она на суде просила его простить. Вы же знаете всю эту историю. Я не хотел бы, чтобы из этого делались какие-то далеко идущие выводы об адвентистах или чтобы сейчас штрафовали медиков и параноиков, а шизофреников отлучали от жизни. Просто это норма — то, что там происходит. Какой уж тут триллер?

Но на самом деле (возвращаясь к теме готики и Андреева) готика — это необязательно, когда страшно. Я тоже об этом, применительно к Кингу, к „Revival“, писал. Готика — это когда у тебя есть ощущение, что за границами твоего маленького мира и твоей маленькой жизни лежит огромное царство зла. Это у Мейчена есть в „Великом боге Пане“, где ты чуть-чуть заглянешь в сторонку — и ты увидишь страшный мир, окружённый ужасом. Это чувство было у Андреева. Вот есть моя комната, где я пью чай, а есть за её пределами страшное ледяное пространство — бесчеловеческое и античеловеческое.

Рассказ „Он“ — довольно бессмысленный триллер, там ничто не получает объяснений, но эти грандиозные детали… Ну, обычный и стандартный заход триллера: юноша-студент приезжает домашним учителем. Это вам и „Поворот винта“ Генри Джеймса, и все дела. Что там происходит? Вдовец, такой джейн-эйровский несколько вдовец, у которого двое детей, и он всё время заставляет их вечерами веселиться, играет на раздолбанном фортепиано и кричит: „Танцирен! Танцирен!“ И этот страшный, фальшиво-весёлый крик „Танцирен!“ доносится с первого этажа (это тоже очень хорошая деталь). А потом главный герой выглядывает в окно и видит, что за окном стоит высокий сутулый человек, смотрит в окно и кивает. И только потом герой вспоминает, что он живёт на третьем этаже.

Это очень хорошо сделано. Я не буду рассказывать, чем там всё кончилось. Этот высокий сутулый Он, который появляется… Этот рассказ в своё время так на меня действовал, что я даже договаривался с другом-вгиковцем, что мы это экранизируем, но потом как-то увяло это дело. Почитайте.

Леонид Андреев — это человек, для которого мир лежит в ночи, а Бог молчит. Об этом прекрасный рассказ „Молчание“ — наверное, лучший и самый сильный из его ранних рассказов, тоже замечательное сочетание сентиментальности и зверств. Давайте сделаем следующую лекцию про Андреева. Почему нет? Я — с удовольствием. Но если, может быть, будут другие предложения — пожалуйста.

„Как вы считаете, Шолохов сам написал „Тихий Дон“?“ Думаю, что это неважно. Я знаю, что, безусловно, „Тихий Дон“ написал один человек, потому что эволюцию этого человека я с первого тома по четвёртый отслеживаю. Он к четвёртому тому научился писать, достиг библейской простоты и значимости. Ну а кто там писал — какая мне разница? Помните, как очень точно сказал Ильф: „Установлено, что „Илиаду“ и „Одиссею“ написал не Гомер, а другой древнегреческий старик, тоже слепой. И какая разница?“

„Следите ли вы за творчеством Щербакова? Как оно Вам?“ Много о нём написал. Много раз говорил, что я отношусь к нему с восхищением.

Другое дело, что меня очень раздражают многие люди, как всегда меня раздражают определённые люди, которые непременно хотят Щербакова столкнуть лбами со всеми остальными. Щербаков — представитель мощной традиции. В русле этой традиции он существует, с контекстом очень плотно взаимодействует. И мне кажется, что пытаться сделать из него гордого одиночку, отрицающего всех современников — это примерно то же, что сделать имперского поэта из Бродского. То есть, грубо говоря, это поведение неумных фанатов, которые сейчас, разумеется, и эту реплику широко растиражируют, и долго будут её обсуждать и обсасывать, потому что другой радости у них нет.

„Ненависть большинства населения к власти, давшую команду на уничтожение продуктов питания!“ Я не думаю, что это ненависть. Я думаю, что к этому отнесутся очень многие (и уже относятся, судя по публикациям в „Известиях“, на некоторых сайтах), как к ещё одному проявлению… Понимаете, в России есть определённая гордость, довольно снобская, но даже иногда и привлекательная. То есть я понимаю, чем это привлекательно. Это такой культ внешней лихости, „пропадай мой телега“: пропить всё — и тем показать свою гордость, независимость, свою тотальную свободу.

Помните, как Абрамовича зауважали, когда был опубликован его счёт, что он за один ужин пропил 100 тысяч долларов? На самом деле потом оказалось, что не 100 тысяч, и не пропил. Но человек, еврей к тому же, который способен пропить за час годовую учительскую зарплату — этого человека уважают. И после этого зауважали очень сильно Абрамовича. Хотя он много раз пояснил, что ничего подобного не было, а чек фальшивый.

Так же и здесь: человек, который демонстративно жжёт сыр, при этом половине населения этого сыра жгуче не хватает. Нам не важно, чтобы у нас был сыр. Нам важно показать, что мы можем его жечь. Я не говорю, что всем, но некоторым такой культ разрушения очень нравится. Помните, как в фильме „Окно в Париж“ герой неожиданно для нас, на наших глазах, случайный прохожий, ночью в припадке безумной злобы и какого-то восторга уничтожает телефонную будку: валит её, прыгает на ней, выбивает из неё все стёкла и отрывает трубку! Ну да, восторг такой, такая сила.

Нет других представлений о силе, а есть вот такие. Это лихость такая: „А нам ничего не надо! Мы на глазах у всей Европы отморозим себе последние уши!“ Я могу это понять психологически. Мне это омерзительно, конечно, как омерзителен мне пьяный кутёж. Но трезвому среди пьяных — что же портить им удовольствие? Поэтому пока никакой духовной скрепы нет.