за это не возьмусь — просто потому, что такой текст требовал бы слишком масштабных обобщений. Не то чтобы не прошло ещё время, но просто мы их боимся, потому что сделать эти обобщения — это значит и самого себя упрекнуть в бездействии, в некотором смешении нравственных ориентиров, в некотором их смещении, я бы сказал.
Поэтому сегодняшняя российская литература пребывает в таком бездействии, я бы рискнул сказать — в параличе. Я, страшно сказать, за последний год не прочитал почти ни одного современного текста, который бы заставил меня не скажу, что восхититься, но заинтересоваться, который бы был для меня каким-то шоком или который бы мне объяснил происходящее. То есть современности русская литература не трогает вовсе, а если трогает, то у неё получается фельетон чаще всего.
Ещё раз говорю: это связано с тем, видимо, что грядут великие перемены, грядут они довольно быстро; и писать роман — сегодня то же самое, что перед наводнением мыть полы. Наверное, мы когда-нибудь что-то такое прочтём, но сегодняшняя реальность слишком быстро уйдёт.
«В одном из своих текстов Веллер негативно высказался о Данииле Гранине. Я мнение Веллера уважаю, но в данном вопросе с ним не согласен. А какое отношение к Гранину у вас?»
Видите ли, Веллер имеет в виду здесь что, как мне представляется? Я не толкователь его текстов, но мне кажется, что, с точки зрения Веллера, Гранин слишком эстетически и политически нейтрален, то есть он не являет собой такого радикализма. Может быть, именно в силу этой нейтральности он и оказался таким долгожителем, дай бог ему сто лет и более. Потому что он действительно, как и герой его повести «Эта странная жизнь», удивительно расчётлив (расчётлив — в хорошем смысле), он действительно держит очень точно нейтральную линию. Но, может быть, в том, чтобы держаться здравого смысла, есть определённый героизм в стране таких крайностей, как наша. Поэтому ничего особенно плохого я о Гранине сказать не могу, ничего особенно восторженного — тоже. Но у него есть некоторые тексты, которые заслуживают, безусловно, внимания. В первую очередь это повесть «Место для памятника», во вторую — «Однофамилец», в третью — как мне кажется, всё-таки «Картина», роман, очень нашумевший в восьмидесятые годы.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Продолжаем разговор.
«Дмитрий Львович, доброй ночи! Сегодня от меня злые вопросы, — ну, maximvictorich, всегда пожалуйста. — Почему, когда дерьмовый человек умирает, принято не вспоминать плохое и даже прощать? С чего вдруг смерть какой-нибудь сволочи должна всё списывать? А как вы считаете?»
Да не должна она ничего списывать. Как раз мне кажется, что в последнее время такая условность, как «о мёртвых или хорошо, или ничего» (хотя в оригинале — «…ничего, кроме правды»), она как-то сильно потеснена. Политкорректности больше нет, то есть не действует больше политкорректность, и не только в Америке. В России она никогда особо и не действовала. Достаточно вспомнить нашу традицию язвительных эпитафий, вспомнить, как Тютчев проводил Николая I:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
У нас как-то не принято было хоронить со слишком уж пиететом подчёркнутым. Наоборот, есть замечательная русская пословица: «Помер Максим — собственно, и хрен с ним».
Я не думаю, что смерть всё списывает. Понимаете, просто покойник не может возразить, он довольно-таки беззащитен, поэтому пинать дохлого льва и дохлую крысу — это не очень почтенное занятие. Но, в принципе, есть и у меня случаи, когда я не могу себе отказать в удовольствии злым словом помянуть особенно противного покойника. Конечно, я осознаю, что это грех, но грех простительный. Эти люди, переживи они меня, тоже бы не очень, знаете, затруднялись в выборе выражений.
«Чехов, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Блок, Маяковский — это ведь не только литературная история. Это история о том, что столько гениев не достигли вершины, не дожили до мудрости. Хотя вы можете не соглашаться, но всё-таки — почему так много потерь? Рок? Генетическая несовместимость с жизнью?»
Видите ли, «не дожили до мудрости» — это всё-таки сказано сильно. «Выражается сильно российский народ!» Мне кажется, что они дожили до неё очень рано. Некоторые, как Лермонтов или, например, Рембо, мне кажется, повзрослели рано и увяли до срока именно поэтому. Когда-то Лев Лосев высказал весьма ценную мысль о том, что «гений — это прежде всего скорость развития», поэтому гений обычно к сорока годам — это духовно и физически изношенный человек. Пушкин прожил огромную жизнь. Лидия Гинзбург писала о том, что Блок в сорок один прожил по интенсивности добрых восемьдесят. И когда-то кто-то сравнил его с другим своим сорокалетним знакомым, она совершенно справедливо возражает: «Качество жизни другое».
Поэтому — плотность жизни, страшная плотность, быстрота роста у Маяковского, который своего потолка достиг к 1915 году, когда написал «Облако в штанах», у Лермонтова, который к двадцати пяти годам был лучшим русским лирическим поэтом XIX века, с Пушкиным вполне сопоставимым, у Гоголя, который, согласно исследованию Чижа, к сорока годам тоже достиг фактической и физической старости. Как раз мне кажется, что они дожили до мудрости слишком рано.
И почему мы думаем (это, мне кажется, всё-таки какое-то самоутешение), что старость — это обязательно мудрость? Старость — это очень часто усталость, это примирение, конформизм. Я сам же по себе чувствую… Всё-таки мне полтинник на будущий год, если доживём. Я чувствую, что я научился примиряться со слишком большим количеством вещей. Мне как-то жаль моего молодого нонконформизма. И я думаю, что старость… Ну, правда, я был гораздо глупее, чем сейчас, и многие вещи я видел, может быть, слишком близко. Сейчас, с временно́й дистанции, кое-что становится понятным. Но, по моим ощущениям, старость — это не синоним мудрости; старость — это синоним примирённости. Маяковский, когда говорил «надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие», он не ошибся.
«У немецкой классической литературы и философии есть прямая связь с музыкой. А у нашей литературы с чем связь?»
Я думаю, с кинематографом. Русская литература всегда была очень кинематографична, по-хорошему сценична и театральна. Посмотрите, какие мощные именно кинематографические прозрения у Достоевского в докинематографическую эпоху. Например, ненавистная Набокову (да и мне не особенно приятная) сцена, когда убийца и проститутка вместе читают в Евангелии о воскрешении Лазаря, — это просто готовый сценарий, это прекрасная, такая мощная кинематографическая панорама. Я просто вижу, как камера панорамирует там по стенам, эти тени, этот драдедамовый платок, которым она его накрывает, как на исповеди епитрахилью — такой очень кинематографичный жест. Мне кажется, что и «Войне и мире» множество именно кинематографических эпизодов.
С чем это связано? С тем, что русская литература очень молодая, и она имеет дело с читателем ещё не воспитанным, не прожившим восемь веков светской культуры. И с этим читателем надо обращаться довольно грубо, брать его за шкирку и тащить. Поэтому мне кажется, что бо́льшая часть русских художественных текстов в некотором смысле даже плакатна. В этом смысле выделяется, пожалуй, Тургенев, у которого всё на полутонах. А вот Толстой действительно «орудует лопатой» и, по слову Ницше, «философствует топором». Даже у Чехова очень резкие, очень грубые краски, особенно в поздних сочинениях. Возьмите «Палату № 6» — какой густой колорит, какое зловоние! Так что мне кажется, что русская литература — это неисчерпаемый кладезь кинематографических сюжетов.
«Почему вы не позволяете себе и нам обсуждать ваши книги?»
Из скромности, Максим, клянусь! Исключительно из скромности. Но если хотите — обсуждайте. Я всегда на dmibykov@yandex.ru отвечаю на эти вопросы.
«В фильме Терренса Малика «Пустоши» девушка вдохновляет юношу на жестокие бездумные убийства. Что режиссёр хотел сказать? Почему эта картина завораживает?»
Видите, конечно, не девушка вдохновляет там юношу. Я «Пустоши» очень люблю. Мне кажется, что два лучших фильма Малика — это «Пустоши» и «Время жатвы». А всё остальное, что было потом, включая «Тонкую красную линию», — по-моему, всё-таки некоторый распад формы. «Пустоши» — это один из моих любимых фильмов. Вот эти Пустынные земли, Hollow Grounds [Badlands], насколько я помню.
Видите, какая вещь. Вот эта история очень похожа на то, что произошло в Пскове. Даже это не гормональный бунт. Это подростковая пустотность, подростковая неопытность страшная, отсутствие сопереживания, непонимание того, что другой человек может испытывать боль; желание славы. Я не оправдываю, скажем, Катю Власову и Дениса Муравьёва, потому что они убили собаку, выстрелили в бедро Катиной матери, стреляли по милицейской машине, не зная достоверно, есть ли там люди. Они не то что свою — они и чужую жизнь не больно-то ценят.
И вот об этой страшной пустотности снял Малик свою картину. Это подлинная история, кстати говоря. И обратите внимание, что девушка-то не была приговорена к смертной казни. Она отсидела, вышла и где-то сейчас живёт, скрываясь таинственно, она жива до сих пор. А вот что касается этого мальчика, который собственно убивал и который гордился убийствами, который после смерти завещал исследовать свой мозг, — это как раз классический пример человека, который или в силу молодости, или, бывает, в силу врождённой этической неразборчивости начисто лишён нравственного чувства. Такие люди бывают. Вот этот психический феномен — то, как функционирует в чистом виде лишённый телесного верха разнузданный телесный низ, которому хочется убивать, совокупляться, как бы обладать миром, — вот это Малик и снял. И снял очень убедительно. Это подростковый комплекс, и довольно частый.