Один — страница 719 из 1277

Для меня вопрос о теодицее был снят после разговора с одним очень умным священником (кстати, физиком в прошлом), который на мой вопрос «А как же Бог терпит?», ответил: «А мы на что?» Поэтому мы же не зрители, мы участники. Вот так для меня вопрос о теодицее снимается. Мы не пассивные созерцатели божественной борьбы со злом. Он нас для того наделил моральным чувством, чтобы мы были его пальцами. Вот это, мне кажется, самое распространённое объяснение, и по-моему, единственное объяснение. Потому что дальше кушнеровская теодицея:


Один возможен был бы бог,

Идущий в газовые печи

С детьми, под зло подставив плечи,

Как старый польский педагог.


Да, и такой тоже. Но Бог не только страдает вместе со всеми страдальцами, Бог борется. И мы в этом смысле — его орудия, его инструменты, а вовсе не болельщики на его трибунах, так мне кажется.

«Не могли бы высказаться относительно трудов Алисы Бэйли? Катя».

Ну, Катя… Поражают меня наши люди! Ну кто сегодня может читать и всерьёз относиться к Алисе Бэйли? Это такая американская Блаватская, точнее — американская антропософка, или американские Рерихи такие. Как всегда, в Штатах это чуть более эклектично, чем в Европе, чуть более дурновкусно, хотя не лишено какой-то стилистической энергии. Я это потому только знаю, что я более или менее увлекался оккультизмом — не оккультизмом, как учением, а его историей, когда писал «Остромова».

Скажем, я очень люблю Алистера Кроули. Я терпеть не могу его взгляды и не знаю, насколько они были искренни, но писатель он был гениальный, он был потрясающий новеллист, того же класса, что Перуц. Мне кажется, что его сюжеты… Ну, я не знаю, рассказ «Пентаграмма» — это такой шедевр юмора! И вообще он прелестный писатель. Он был прежде всего писатель. Я долгое время таскал во все командировки с собой прекрасный сборник его англоязычной прозы. Романист он неплохой был тоже.

Но что касается Алисы Бэйли, то, по моим ощущениям, это стопроцентное шарлатанство, к тому же довольно поверхностно изложенное.

Много вопросов приходится пропустить. Большая полемика по поводу «Собачьего сердца».

«Хочу напомнить, что всё-таки, — спрашивает rwt, Александр Иванович, — сравнивать Бога и Преображенского мне кажется некорректным потому, что исходный материал у них был немного разным. Тот, которым пользовался бог, не был подпорчен ни алкоголем, ни рабским…»

Да что вы говорите! А глина, по-вашему, это лучше? Нет, конечно, материал, с которым работает Бог или Творец, он всегда несёт на себе отпечаток, скажем так, гностического зла, гностической, добожественной природы. А Бог вдувает жизнь, вдувает душу в это. Вы меня можете упрекнуть, конечно, в этом гностицизме, но я всё равно абсолютно уверен, что до Бога была материя. А вот когда Бог пришёл, он начал её одухотворять. И поэтому материя, будь это глина или собака, она одинаково лишена морального импульса, а Бог этот моральный импульс даёт.

«Читали ли вы «Отель на перекрёстке» Джейми Форда?»

Нет, к сожалению.

«Вы упомянули о непереносимости таких книг Кинга, как «Тёмная башня». Какие ещё общепризнанные произведения вы можете отнести к нелюбимым?»

Вопрос ещё о Хантере Томпсоне, о нём говорить не могу, не перечитывал. Что касается общепринятых, общепризнанных и нелюбимых. Ну, «Мастера и Маргариту» я называл, «Чайку по имени Джонатан Ливингстон» Баха тоже называл. Пожалуй… Да, долгое время мне не нравилась «Алиса» кэрролловская, но я потом понял, что это вещь не детская. В детстве она меня раздражала такой хмурой путаницей, а потом я понял, что это вполне сознательно выстроенная атмосфера. И в 20 лет «Алиса» уже произвела на меня восторг абсолютный, произвела на меня впечатление просто какого-то счастья.

«Дайте совет, как научиться понимать поэзию».

Да чего там учиться, собственно? Вы попробуйте влюбиться — и в какой-то момент вы поймёте, что ничем, кроме стихов, нельзя выразить вот эту очень сложную контаминацию чувств. Что такое стихи вообще? Понимаете, сейчас будет дано определение простой вещи. «Поэтическая речь есть скрещённый процесс», — сказал Мандельштам, имея в виду, что она имеет содержание, и при этом она сама по себе ещё рапортует об эволюции формы.

Но она скрещённый процесс и потому ещё, добавил бы… Просто это очень удачная формула. Это удачная формула, с которой начинается «Разговор о Данте». Она говорит ещё о том, что поэтическое чувство возникает на скрещении двух и более сложных эмоций. Понимаете, ненависть сама по себе не поэтична, а вот «Odi et amo» — «Люблю и ненавижу» катулловское — это вечный рецепт любовной лирики.

Вам надо испытать сложное чувство, чувство, состоящее из эстетического восхищения миром, из острого чувства его несовершенства, хрупкости, зыбкости, зябкости — и тогда возникнут стихи, и тогда вы начнёте их понимать. Поэзия существует для выражения сложных, неоднозначных состояний. Так бы я это определил.

Лекцию о Клайве Льюисе нос у меня не дорос читать. Если хотите — можно.

«Интересно, под вашу теорию воплощения журналисты тоже попадают? Например, Сергей Соколов как современный Владимир Бурцев?»

Ну, журналиста-расследователя того класса, что Владимир Бурцев, мне трудно сегодня найти. Но думаю, что и Сергей Соколов, и в каком-то смысле Анин, и Алленова в совокупности такого человека составляют. Мне кажется, что Кашин — это Дорошевич просто — гениальный репортёр, который в этом именно жанре прекрасен, а в других жанрах он, мне кажется, слишком амбивалентен. Много есть таких, да. С Дорошевичем я бы, кстати, наверное, постарался в те времена контактировать как можно меньше, но читал бы я его с острым интересом.

«Посмотрели вы фильм «Хороший мальчик»?»

Нет. И скорее всего, не пойду.

«В чём главная мысль фильма «Дерсу Узала»? Это рассуждение о том, что делает человека человеком? Ведь, с одной стороны, персонаж Дерсу способен и на эмпатию, и на смекалку, и на хладнокровие больше, чем цивилизованные люди, а с другой — его суеверность делает невозможной его жизнь в обществе. Чем объяснить трагическую и жестокую гибель Дерсу в конце фильма?»

Знаете, это пророческая картина — в том смысле, что человек архаической культуры, попадая в мир, или во всяком случае, контактируя с людьми более современными, обречён. Казалось бы, архаика — она такая живучая, она такая вечная, а вместе с тем она очень хрупка и уязвима в мире современных людей. Вот это парадокс, но этот парадокс есть. Это есть у Дорис Лессинг в «Пятом ребёнке». И особенно наглядно, пожалуй, это у Пескова в «Таёжном тупике».

Архаические люди почему-то умирают — непонятно, по непостижимой причине, как бы инфицируясь какими-то новыми инфекциями, — они почему-то гибнут после столкновения с новым миром, после столкновения с новизной. И в этом смысле Дерсу Узала, он гибнет именно потому, что он из мира своих пещерных суеверий извлечён. Это вечная коллизия Куросавы — архаика и современность: что делается с японской архаикой, когда она попадает в современность? Но Куросава сам стал жертвой этого конфликта. Он, вы знаете, пытался покончить с собой, горло себе перерезать, потому что он не понимал, к какой культуре он принадлежит — космополитической западной или традиционной японской. А Мисима и покончил с собой, находясь на этом пересечении. Это для Японии очень живая коллизия, особенно для Японии послевоенной.

«Вы сказали, что вы всегда против доносительства. А если при вас лезут в карман к вашим близким в магазине, а вы сообщаете об этом полиции, будет ли это доносительством?»

Это довольно распространённая моральная проблема. Если при мне лезут в карман — я должен остановить, а не бежать и апеллировать. То есть у меня существует такое представление, что доносительство — это плохо. Это как звать в драке старшего брата.

Есть вечный вопрос. Помните, была история? Некий художник, любитель экстремального секса, на квартире у друга предавался с девушкой этому экстремальному сексу. Девушка очень верещала, причём она, по всей видимости, сама была изначально не против, но потом стала протестовать и сопротивляться. И тогда владелец квартиры побежал в милицию. Все обсуждали, этичен ли его поступок.

Ну, в любом случае он лучше, чем пассивное наблюдение или, не дай бог, соучастие. Но он хуже, чем реальное участие, в смысле — чем реальное вмешательство. Вот если бы он вошёл и остановил этого художника сам, и вытурил бы его из дома, да ещё и как следует отшлёпал бы по морде при этом — я думаю, это было бы прекрасно. А бежать в милицию не очень хорошо. Ну вот ничего не поделаешь, такие у меня архаические представления.

Очень много у меня спрашивают о ситуации — а я о ней, кстати, уже высказался на «Дожде», завтра вы это увидите, — о ситуации с нашим современником, который раскопал всю историю своего расстрелянного деда, опубликовал список палачей, получил от внучки этого палача извинения, и так далее. Как я к этой ситуации отношусь?

Видите ли, в странах рабских (рабских не по психологии, а по режиму) представление о совести должно быть как-то скорректировано, потому что люди взаимозаменяемы. Вот сегодня он следователь, а завтра он тоже сидит. Можно ли обвинять сталинских палачей? Ну конечно можно. И конечно, они были палачами. А если бы на их месте оказались жертвы? В очень многих случаях, я думаю, этот обмен произошёл бы совершенно незаметно. То есть очень много было случаев, когда эти люди взаимозаменяемы.

В этой книжке, которую я сейчас с такой радостью подарил Ляховской, в этой книжке «Если нет», которую, напоминаю, вы можете у меня получить, сказав волшебное слово «Один» на выставке non/fictio№… Ну, более полный вид её выйдет потом в «АСТ», а пока препринт я вам могу подарить. Так вот, в этой книжке у меня есть как раз такой стишок, который называется «Пограничное». Он про то, что:


Вот тогда я понял, Дима,

Возвращаясь из Карпат:

Всё взаимозаменимо,

И никто не виноват.