не винил. Это жесточайшая книга.
И потом, в „Ожоге“ есть страницы такой силы (особенно арест матери, конечно) и совершенно невероятной импровизации Самса Саблера — „Песня петроградского сакса“: „Я нищий, нищий, нищий!“ — и потом гениально совершенно: „Я недооценил! Я переоценил!“ Это роман такой полифонический. Аксёнов носился тогда с идеей полифонической прозы, в которую должна входить органически драматургия, должна входить поэзия. Там есть совершенно гениальные сцены.
И потом, понимаете, он же очень весело написан. „Чем пахло нам в пахло? Что нюхало наше нюхало?“ — это запоминается очень здорово. Такое вещество счастья: эти все крымские загулы, запои, залюбы. Всё это, конечно, замечательно сделано, но очень остро чувствуется хрупкость этого всего, фальшь, роковой ожог, который лежит в основе всего. Аксёнов, пожалуй, только один из своего поколения нашёл в себе силы для такого диагноза. Вру, не один.
Я сегодня разговаривал с Евтушенко и поймал себя на мысли, что как бы я к нему ни относился (а относился я к нему по-разному в разное время: он был моим любимым поэтом в детстве, потом я очень сильно пересмотрел отношение к нему, потом опять пересмотрел и так далее — „Я недооценил! Я переоценил!“), но всё равно, когда я с ним разговариваю, у меня всегда чувство, что я говорю с очень значительным явлением, с очень серьёзной личностью. И всегда он говорит умно.
И я вспомнил, что наряду с Аксёновым, пожалуй, такой же точный диагноз поколению поставил Евтушенко, написав и — вы не поверите! — напечатав „Монолог голубого песца“. „Кто меня кормит — тот меня убьёт“, — вот этот песец, который не может без клетки. Это одно из самых страшных стихотворений в русской литературе, страшных по отваге. Прочтите его сейчас, ребята. Я не буду его сейчас читать, отнимая время у Аксёнова, но прочтите. Это очень здорово.
Пожалуй, „Ожог“ и „Монолог голубого песца“ — два главных свершения русского шестидесятничества в 70-е годы. Ну, наряду, конечно, с песнями Новеллы Матвеевой, которая уводила читателя в рай, и с романом Окуджавы „Путешествие дилетантов“, который про совсем другое. Но вот эти два страшных приговора поколению — это очень важная штука.
Потом — „Остров Крым“ — роман, который мне кажется, не только пророческим, но и очень важным. Многие недооценивают суть этого романа и его фундаментальные метафоры. Понимаете, ведь дело совершенно не в том, что там предсказана геополитическая судьба Крыма. Ну, Крым — это такая странная точка, действительно „точка G“ Чёрного моря, как это названо у Аксёнова в „Победе“ — „эротический бугорок, волшебный бугорок любви на h8»; который сам по себе, конечно, являет собой один из центров силы.
Но по большому счёту „Остров Крым“ — ведь это метафора русской интеллигенции, которая мечтает слиться с народом, желает слиться с народом — а не надо! — потому что это наряду с шукшинским творчеством одна из великих летописей развала, раскола. И если этот раскол действительно останется, то зерно, падши в землю, не умрёт, а принесёт много плода. Не надо спаивать, не надо сдерживать то, что уже пошло трещинами, потому что это расслоение — это благо.
По Аксёнову, желание слиться с Большой Россией, с Большой землёй погубит, убьёт остров Крым. Если интеллигенция ударится в новое народничество, она погибнет просто, она будет сожрана. И поэтому пророческая мысль „Острова Крым“ заключается в том, что Крыму надо стать островом. Выживают только острова. Интеллигенция должна перестать испытывать чувство вины и должна перестать искать слияния с народом. Он её сожрёт. Другое дело, что значительная часть народа сама может стать интеллигенцией, этот путь не закрыт. А Большая Россия всегда может стать островом Крымом, но для этого ей нужно научиться уважать человеческое.
Третий период — вот этот, три главных романа.
Четвёртый период — это Аксёнов более традиционный и, может быть, более ортодоксальный — период „Московской саги“, „Нового сладостного стиля“, романов довольно скучных. Но вдруг неожиданно Аксёнов написал великий, на мой взгляд, роман „Кесарево свечение“. Вот там он странным образом предсказал то новое поколение (он называл его „поколением байронитов“, но я считаю, что это людены), которое пришло. Пришли описанные им гениальные дети.
Особенно чётко они описаны, конечно, в „Редких землях“ — третьей части детской трилогии Аксёнова, которая начата романом „Мой дедушка — памятник“ и продолжена романом „Сундучок, в котором что-то стучит“. Может, я их путаю местами, как всегда. В романе этот Генка легендарный стал олигархом, потом был посажен. Все герои романов Аксёнова неожиданно оказались в „Лефортово“. Я помню, я с ужасом читал эту сцену. Я спрашивал: „Василий Павлович, вы действительно полагаете, что все ваши герои прошли такой путь?“ Он сказал: „Это случайно получилось. Я эту метафору не стал исправлять“. Да, видимо, это так. Но потом они же все сбежали оттуда. Слава богу, всё получилось.
И этот поразительный прогноз, эта ударившая вдруг струя прежней творческой энергии у Аксёнова, конечно, осветила последние его годы. И последний его роман, совершенно замечательный, „Ленд-лиз“ — это тоже возвращение к сюрреализму. Вторая часть этого романа (недописанная, фантастическая) немножко мне напомнила странным образом „Against the Day“ Пинчона. Вот эта команда кадетов, описанная там — это немножко команда дирижабля Пинчона: такие великие молодые скауты, приключенцы, искатели, путешествующие везде на своём дирижабле.
А теперь о главной, на мой взгляд, вещи Аксёнова — о „Стальной Птице“. Почему я называю её главной? Метафора, лежащая в её основе, очень всеобъемлющая.
В обычный советский московский (это повесть 1965 года) высотный дом вселяется странный человек по фамилии Попенков. Сначала он живёт в лифте. Потом он забивает гвоздями парадный вход, и все начинают ходить через чёрный (это такой привет, конечно, окуджавскому „Чёрному Коту“). В одной авоське у него что-то зловонное, из неё что-то капает; в другой — что-то ещё более зловонное. В одной — мясо, в другой — рыба. Он этим питается. Попенков всё время болеет и обращается к врачам, но болезни его непонятные. И наконец врачи делают вывод, что, с одной стороны, он — истребитель-бомбардировщик по всем своим приметам, а с другой — он птица. Он — такая стальная птица. Он отличается многими удивительными способностями: он действительно летает в московском небе, он совершенно свободен от быта, он всех в этом доме строит, и жизнь их обретает хотя и смысл, но при этом полностью лишается свободы.
Как бы это так сформулировать… Я просто ищу здесь цитату. Он отличается одним удивительным противоречием. С одной стороны, пока он живёт в этом доме, жизнь жильцов невыносима; с другой — пока он там живёт, она осмысленная, потому что он всё время что-то придумывает, всё время какие-то новшества от него исходят. Кроме того, он летает. Кроме того, он говорит на непонятном языке, таком птичьем языке настоящем, почти полностью из рычащих согласных и ыканья. И, строго говоря, прощание со Стальной Птицей — может быть, самый выдающийся финал (там несколько финалов). Прощальный монолог Стальной Птицы, занимающий полстраницы: „Руррро калитто Жиза Чуиза Дронт! Чивилих жифафа кобло ураззо! Рыкл, екл, филмочк абстерчураре? Фыло сыло ылар урар! Шур ырамтура ы, ы, ы!“… Это полстраницы занимает. Куда там Сорокину…
Что олицетворяет эта Стальная Птица? Тут думать особо не надо, потому что из контекста романа это очень быстро становится понятно, особенно из финала. Это — Советский Союз. Вот он взял и вселился в русский дом. И благодаря вселению туда Советского Союза, конечно, жизнь стала невыносимой. Он не человек, нечеловеческий он, у него всё устроено не по-людски: и говорит он не по-людски, и все атомы у него в крови иначе устроены, и жильцы его боятся страшно. Но, с другой стороны, он, который путешествует в этом лифте и вылетает через эту крышу, на самом деле он — олицетворение мечты. Он им говорит: „Главное в квартире — это окна. Вы не умеете пользоваться окнами!“ А он-то вылетает через эти окна. И на самом деле этот Попенков, имеющий такую типично-советскую номенклатурную фамилию, он — олицетворение советского коммунистического проекта.
Чем заканчивается роман? После этого, обратите внимание, начинается ария жильцов, такой хор жильцов, общий хор:
„…а всё-таки цветы цветут и детство у всех в голове и старость просит руки тут некоторые с поцелуем уходят туда и с жаром сливаясь чтоб встретиться на небесах и масло на свежей булке а ягоды в утренней росе в неразберихе светящихся пунктиров где отыскать хитрую мордочку с ягодами на устах в кварталах с гитарррой часовые любви наводят глянец на мостовые утренние голоса обещают нам молоко в свежей газете очередные сообщения о проделках дельфинов младшие братья в поверхностных светлых слоях океана пасут для нас косяки вкусных и деликатных рыб и каждый в мечте о билете на обыкновенный тысячеместный аэроплан чтобы пролететь над океаном с приветом к морским пастухам а после вернуться к своим старикам к своим детёнышам-хитрецам…“ — и так далее.
Вот это — апофеоз мирного быта, пошлость этого мирного быта: свежее масло, ягоды. Да, после того как расселили старый советский дом, ещё дореволюционный, после того как они все поехали из этих коммуналок в нормальные хрущёбы, в светлые и чистые отдельные квартиры, у них началась вроде бы нормальная жизнь. Но в их жизни нет больше Стальной Птицы, смысл пропал, осталось вещество, остались эти ягоды и булка с маслом.
Это во многих отношениях абсолютно пророческая вещь. И она так мало популярна именно потому, что это довольно страшно. Довольно страшный образ нарисован — страшный, нечеловеческий, отталкивающий и всё равно неотразимо привлекательный. Вещь так избыточно зашифрована, в ней так много всего наделано, а при всём при этом… Вот стуки, крики, которые доносятся из его квартиры. В том-то всё и дело, что он не человек, но это нечеловеческое интереснее, масштабнее человеческого.
Эта повесть довольно амбивалентная. Там же не сказано, что Стальная Птица — это однозначно хорошо. Боже упаси! Там не сказано, что это однозначно плохо. Там сказано, что это было очень интересно, что это был прорыв во что-то совершенно другое. И, кстати, интересно, что Попенков-то ведь на самом деле не садист, не убийца, никаких смертей с ним не связано. Мы понимаем, что под ним имеется в виду не сталинщина, а именно советская мечта, советский проект Стальной Птицы, где „бронепоезд не пройдёт“.