Мир Урала, как его увидел Бажов, — это миф, где человек теряется, где он мал. И в этом смысле, как ни странно, эстетика бажовских сказок абсолютно сродни эстетике советского тоталитаризма: вот это метро, отделанное очень часто сибирскими поделочными камнями, эти малахитовые залы Кремля, эти огромные сияющие панно, эта карта мира, карта советских строек, самая дорогая карта мира, изготовленная из уральских самоцветов. Мир советских ценностей — это мир камня, вот такого уральского камня.
И до сих пор Урал — это вовсе не «кузница державы» и это не мир такого творческого труда, как его пытается (иногда очень убедительно) изобразить Иванов; это мир природного роскошного, богатого бездушия. И поэтому люди в прозе Бажова чаще всего слабы, жалки. Если мастер, то он или спивается или его унижает начальство. Если инженер, то он, как правило, ссыльный, поражённый в правах, вольнопоселенец. Там все люди, ну, кроме женщин… Женщина иногда является там, как Таня, Степанова дочь, она иногда… Ну, она почти как Хозяйка Медной горы. Но обратите внимание, что у неё малахитовые глаза, и она на самом деле больше похожа на вот это лесное и горное божество, а не на человека. Поэтому и отец, на неё глядя, говорит, что она выпала откуда-то, что она чужая. И действительно, в женской красоте есть иногда что-то роковое и глубоко безнравственное, что-то, что делает женщину похожей на каменную статую.
Вот мир Бажова — это мир без человека. И этот мир очень хорошо без человека обходится. Лучшее, что может сделать мастер — это разгадать тайный узор этого мира и пойти у него на поводу. Но сравняться с горой он не может. И не может сравняться с камнем, потому что природа всё это сделала.
Надо сказать, что для Советского Союза было вообще очень характерно обожествление природы, потому что и сам он был как природа, такой же дикий, и побеждал он природу как равный. В этом смысле, конечно, Бажов стоит по мировоззрению своему рядом с Леонидом Леоновым, для которого русский лес — такое же божество хтоническое, как и для Бажова вот эти горы.
Единственное, что по-настоящему делает эти сказки такими привлекательными, эти сказы (помимо, конечно, их языкового богатства, помимо замечательных реалий, перекочевавших из немецкого романтизма, помимо фантазии авторской), главное, что делает это привлекательными — это аппетит в описании работы. Вот труд героя… Когда герой не насилует природу, когда он следует за её тайными указаниями, когда он так вытачивает этот цветок, чтобы он повторял формы той же природы — это, конечно, очень аппетитно написано. И вообще приятно это читать. Точно так же как приятно гладить холодную зелёную таинственную поверхность малахита. Вот это, наверное, единственный пример поделочного камня в литературе, который выполнен блестящим и очень просвещённым виртуозом.
А мы с вами услышимся через неделю. Пока!
16 декабря 2016 года(Александр Блок «Двенадцать»)
― Добрый вечер, доброй ночи, дорогие друзья! Спасибо, что вы с нами. Бегло отвечу на несколько последних вопросов общих.
«Как было в Воронеже?»
Спасибо, в Воронеже было очень хорошо. Особенно я благодарен журфаку, который нашёл возможность провести лекцию. Я рад, что обошлось без недоразумений, что в результате запланированная встреча со студентами в легендарной 130-й аудитории прошла при полном зале и без каких-либо инцидентов.
Но главным её последствием будет то, что довольно обширная делегация воронежских студентов заявится в Новогоднюю ночь на «Эхо» с песнями, конкурсами, шарадами, загадками. Ну, просто им понравилось. И мне понравилось то, что они предложили. Поэтому мы обзавелись новыми связями. Все, кто желал услышать, действительно ли существует сегодня вот это новое гениальное поколение, на свою голову допросились. И несколько его представителей будут вас вкупе со мною потешать. Во всяком случае, так пока мы с ними списались. Остаётся вопрос: куда их всех укладывать ночевать впоследствии? Ну, думаю, что раз уж мы сумели лекцию провести (спасибо всем, кто в этом помогал), то как-нибудь уж в Москве-то мы их разместим.
Лекцию сегодняшнюю очень многие просят сделать о Блоке, и это понятно. Неслучайно писал Бунин, что Блок — это явление Рождества. Поступило несколько заявок на Эдгара По. Не думаю, что я в состоянии, но попробую. В любом случае у вас есть ещё возможность голосовать. Просят поговорить после Бажова о Шергине и Писахове. Писахова я знаю не так хорошо, хотя «Не любо — не слушать», конечно, читал, сборник, а что касается... ну, и там «Ледяну колокольню». А всё, что касается Шергина — тоже, если будут желающие, давайте, пожалуйста, я с удовольствием рассмотрю эти заявки. Короче, у вас есть пока время думать.
Начинаем отвечать… Да, есть ещё замечательная заявка одна, но очень интересная, поговорить о романе воспитания. Может быть, если меня эта тема не перестанет волновать за час, может быть, мы поговорим о ней. Начинаю отвечать на форумные вопросы.
«Как вы относитесь к Генри Джеймсу? И почему провалился «Guy Dornville»?»
Насчёт «Guy Domville» я ничего не могу вам сказать. К сожалению, этим вопросом я не занимался. А Генри Джеймс… Знаете, мне очень близка позиция Джека Лондона, который, открыв его книгу (кажется, это были «Крылья голубки»), на пятой странице воскликнул: «Да может ли мне кто-нибудь, чёрт побери, сказать, о чём всё это хитросплетение?!» Действительно, плетение словес Генри Джеймса мне никогда не было симпатично и понятно. Я знал людей… Ну, в частности Новелла Матвеева называла его лучшим, любимейшим из прозаиков конца XIX века. Я не могу, к сожалению, этого сказать.
Из всего Генри Джеймса я люблю «The Turn of the Screw», понятное дело, «Поворот винта», потому что… не только потому, что я люблю готику, а потому, что там, что ли, обозначена очень существенная проблема. Во-первых, он страшно написан, хорошо, поэтому все его экранизации были так удачны, особенно вот эта 1958 года, по-моему, чёрно-белая. Но видите, какая история. Там поставлен вопрос о связи между детством и злодейством. Вот эти развращённые дети, подростки, герои этой повести, они ведь не только потому злодеи, что их развращали вот эта страшная гувернантка и её чудовищный любовник. Не в этом дело. Детство вообще открыто злу. И в этом смысле андерсеновские довольно жестокие сказки тоже в этом же ключе, в этом же тренде. Я против того вообще, чтобы идеализировать ребёнка. Я слишком хорошо помню себя в детстве. И гебоидность вот эта некоторая (детская жестокость, о которой мы говорили многажды), и вообще открытость детей дурным влиянием — это всё у Генри Джеймса очень недурно изображено.
Знаете, что мне кажется близким по эстетике Генри Джеймсу? Это замечательные фильмы Амена́бара… Аменаба́ра… Амена́бара (всё-таки правильно), и прежде всего, конечно, «Другие». В общем, «Поворот винта» — это хорошая вещь, а остальные проходили всегда мимо моего сознания. «Вашингтонскую площадь» я, честно, пытался читать, потому что многие люди мне это хвалили. И всё-таки мне кажется, что это чудовищное многословие и очень вяло эмоционально, хотя он замечательный автор.
«Расскажите о культурных взрывах в нашей истории (Золотой век, Серебряный век, шестидесятые). В чём их сходства и различия? Каковы условия? И возможно ли в современной России смоделировать их?»
Золотой век следует, конечно, рассматривать отдельно. Видите, Золотой век — это такое отсроченное наследие матушки Екатерины. Дело в том, что... Вы знаете: «По плодам их узнаете их». Надо рассматривать русские исторические эпохи всегда с точки зрения именно вот этого художественного результата. Посмотрите, самые плодотворные эпохи — это даже не оттепели, а застои; или революции, или застои. Но застой - чем он комфортен? Он ничего не требует от человека, он очень многое ему запрещает, и у человека остаётся много времени заниматься своей душой.
Иногда это вырывается в какие-то странные формы эзотерики, как в Серебряном веке и в семидесятые годы. Я очень хорошо помню все эти ксероксы оккультной литературы, которые ходили по рукам. Знаете, вот эти сумеречные, вечерние коридоры журфака в 1982–1983 годах, когда я, четырнадцатилетний, поступил в Школу юных журналистов, — мне это очень памятно. Свободно читалась «Лолита», свободно читался Ходасевич, ходили по рукам три тома Мандельштама, американских (по-моему, Надежда Яковлевна Мирова нам их давала), то есть это было открыто. Ну, Даниил Андреев был мне с 1984 года известен очень хорошо. Я вам множество раз рассказывал, как нам вместо истории зарубежной печати преподававшая это всё антропософка рассказывала про Даниила Андреева. В результате я про Андреева знал много, а про «Neue Rheinische Zeitung» — ничего. И в результате… Ну, это был 1984 года. И я чувствовал себя очень хорошо.
Поэтому взрывы культурные происходят в эпохи застоя, прежде всего. Оттепельная литература, отчасти оттепельный кинематограф — они отличаются некоторой плоскостностью, некоторой наивностью, одномерностью, тогда как литература десятых годов, и в особенности семидесятых, — это, мне кажется, выдающиеся взрывы. Ну, я не буду уже перечислять, я много раз перечислял. Когда одновременно в литературе работают Кушнер, Кузнецов, Чухонцев, Бродский, отец и сын Тарковские, братья Стругацкие, Ефремов, Любимов, Высоцкий, Бондарчук, Кончаловский — ну, о чём здесь говорить? Конечно, это невыносимо для жизни, но очень креативно и продуктивно для искусства. Да, Ерофеев Венедикт, конечно. Это говоря уже о ситуации, которую Евтушенко тогда охарактеризовал: «Вниз по матушке, по водке далеко не уплывёшь». Ну, ничего не поделаешь, и водка тоже является каким-то русским горючим интеллектуальным.
Для того чтобы создать такие условия, нужна усталость культуры; это её плесень, её позднее цветение. Что нужно для Серебряного века? Это же теплица гаршинская, как в сказке «Attalea princeps». Эта пальма пробивает теплицу. Нужно огромное несоответствие между, условно говоря, базисом и надстройкой или, если хотите, между политической культурой страны и просто культурой. Ведь, с одной стороны, десятые годы — это эпоха мрачнейшей реакции, а с другой — совершенно революционный культурный взрыв. Вот из-за этого несоответствия и происходит семнадцатый год сначал