Один — страница 741 из 1277

а, и восемьдесят пятый потом.

Вот почему я думаю, что у нас впереди скорее не революция, а наоборот — внешний конфликт, заморозок и после этого оттепель, а уже после оттепели наступит культурный ренессанс, сравнимый с Серебряным веком. Я надеюсь до этого дожить. Хотя вообще никто не поручится, что мы не прошли этот период, этот цикл на более узком его этапе за последние двадцать лет. Но у меня есть ощущение пока, что ближайший культурный взрыв… то есть оттепельный, мы получим не скоро, и только после достаточно серьёзной внешней встряски.

«Интересно, ваш Христос — человек, с которым хочется поговорить, — спрашивает Олег, — а вот с вашим Гамлетом, которого вы относите к христологическим, как-то не очень, ибо этот герой «играет на повышение» и в «своих метафизических корнях мизантропичен». Или как говорит рекомендуемый вами Жолковский: «Притворяется сумасшедшим и читающим книгу и под видом этого в лицо издевается над собеседником». Такой Гамлет скучен. Скучно «полюби ближнего своего», если оно произносится из мизантропии. Я жду второго пришествия «Гамлета», в котором Гамлет будет шекспировский боец, Гамлет, вставивший сустав своему веку. Намёк на такого Гамлета дала постановка Акимова в 1934 году».

Постановку Акимова я, естественно, не видел и судить о ней в силу этого не могу. Но тот Гамлет, которого играет Смоктуновский, мне вполне себе кажется и бойцом, и гуманистом, а вовсе не мизантропом. Просто, понимаете ли, вы всё думаете, что мизантропия — это плохо. Мизантропия — это может быть оскорблённая любовь. И я не очень доверяю филантропам. Понимаете, у Шекспира в «Тимоне Афинском» (в периоде такого депрессивного, мрачного искусства) очень наглядно показан генезис, истоки этой мизантропии. Ведь Тимон Афинский был сначала далеко не таким мрачным ненавистником человечества, он начинал иначе. Это, я думаю, самая автобиографическая вещь Шекспира, кто бы он ни был.

Поэтому я хотел бы вас предостеречь от слишком брезгливого отношения или настороженного отношения к таким человеконенавистникам. Бывают человеконенавистники от тупости — как, скажем, Комаров (Петров), о котором написал Булгаков своё «Комаровское дело», вот этот человек, который ненавидит людей просто оттого, что он туп предельно. А есть другие люди, которые, наоборот, любили людей, но были оскорблены жестоко, и вот теперь они неумело, даже как-то жалко пытаются их ненавидеть.

Гамлет не мизантроп ни в какой степени, Гамлет гуманист. Когда он говорит: «Каким ничтожным, плоским и тупым // Мне кажется весь свет в своих затеях», — так ведь он говорит о Дании при этом. А так-то Гамлет — человек гуманистической университетской культуры.

И, кстати, не надо ждать от Христа такой уж филантропии. Знаете, мои школьники как раз (у меня очень умный в этом году десятый), они всё просят им объяснить, как это… Ну, мы разбираем воскрешение Лазаря в связи с Раскольниковым, в связи с романом, и там, естественно, возникает вопрос о Марфе и Марии. Когда Мария умывает ноги Христа драгоценным миром, некто говорит: «Ну а сколько нищих можно было бы накормить на эти деньги?» На что Христос говорит: «Нищих всегда при себе имеете, а Меня — не всегда».

Это к вопросу о филантропии. К филантропии тоже не надо относиться слишком уж восторженно. Понимаете, она бывает иногда весьма и весьма опасна, и у неё есть двойное дно. Я не буду напоминать весьма известного персонажа женского рода, который вызывал у всех сначала очень дружный восторг, а потом столь же дружное негодование. Я там с самого начала видел нечто весьма опасное. Максим Осипов был, кстати, со мной солидарен.

«Расскажите пожалуйста о христианстве Набокова. В каких его произведениях оно наиболее ярко выражено?»

Почему я считаю Набокова христианином? Именно потому, что он эстетику, чудо ставит если не выше этики, то, по крайней мере, рассматривает как главное воспитательное средство, не скучную мораль, не «Вместе с солнцем, вместе с ветром, // Вместе с добрыми людьми», а именно «Облако, озеро, башня». Его христианство такое эстетическое.

Самым христианским его произведением я считаю «Бледный огонь», понятно почему. Потому что это роман о великой роли искусства. Потому что это роман о сострадании. Потому что Боткин, мнящий себя Кинботом, ещё больше заслуживает жалости — с его запахом изо рта, с его безумием, с его гомосексуализмом. Это как-то раз то, что «Я приду не к первым, а к последним», и этот последний берёт верх над миром с помощью своей безумной фантазии.

Я вообще считаю, что «Бледный огонь» — лучший роман Набокова, ну, просто самый чистый и самый трогательный. Хотя я очень люблю и «Приглашение…», и «Дар», и «Лолиту», и «Bend Sinister» мне кажется выдающимся произведением, во всяком случае наиболее откровенным. Да у него плохих романов-то нет, кроме, может быть, «Transparent Things», и то ничего. Но я всё равно люблю больше всего «Pale Fire», причём в переводе Барабтарло, но только при условии, что стихи будут в другом переводе, в переводе более правильном. И вы все знаете, чей перевод имеется в виду. Не мой, конечно, нет. Не мой. Если до конца передачи никто не угадает, я скажу.

«У меня недавно женился сын, и я впервые задумался о внуках. И почему-то сразу возникла мысль: что они будут читать в школьном возрасте? С младшим возрастом всё понятно — классические детские книжки, слава богу, издаются. Но любимые советские писатели школьных лет — Драгунский, Голявкин, Внуков, Мухина-Петринская — есть ли шанс на их переиздание или сразу надо отправляться к букинистам?»

Голявкина переиздают, насколько я знаю, довольно много. Драгунского — тоже. Кстати, Денис Драгунский будет нашим гостем в новогоднем эфире, он обещал. А что касается остальных упомянутых вами… Знаете, сейчас начали переиздавать Коваля, с замечательными комментариями Лекманова и Лейбова вышла трилогия о Васе Куролесове. И насколько я знаю, Юрия Коринца тоже переиздают, а это был первостатейный писатель высокого класса. Юрий Сотник тоже издаётся довольно успешно.

«Знаете ли вы историческую литературу, где рассматривается не столько сама история, сколько общие черты повторяющихся исторических феноменов? Например, авторитарные режимы и выходы из них у разных народов».

Ну, это Тойнби надо читать прежде всего. Хотя это и не историческая литература, а теория такая, историософия, но мне кажется, что он и отчасти Шпенглер, мною нелюбимый, но чрезвычайно фактографически обширный. А что касается сходных черт режимов, то, знаете, это вам проще всего прочесть «Омон Ра» Пелевина, особенно этот отдельно издававшийся рассказ о реконструкции психики. И, конечно, «На краю Ойкумены» Ивана Ефремова, мне кажется.

«В статье «Лев Толстой и революция» Мережковский пишет, что все герои Толстого «живут в нём, для него», а герои Шекспира «живут сами для себя». Прав ли автор, что Шекспир — свободнейший из гениев? И мог Толстой понять Шекспира?»

Да мог. Он отлично его понимал. Просто ему не нравилась шекспировская риторика, сам он шёл в сторону «максимального упрощения текста», как говорит тот же Драгунский, его живости, лёгкости, летучести. И конечно, Шекспир ему казался тяжеловесен. Мне не очень ясно это противопоставление Мережковского, что вот герои Толстого живут в нём, а герои Шекспира — сами для себя. Просто Мережковский, который к тому же писал это непосредственно в присутствии Толстого, при его жизни, избегал выражаться прямо. На самом деле эту фразу следует читать очень просто: герои Толстого ведут себя так, как хочется Толстому, а герои Шекспира — живые и независимые люди. Это не всегда верно. Это верно, пожалуй, применительно только к поздним толстовским текстам, вроде «Фальшивого купона», таким назидательным.

А в принципе, конечно, Толстой никогда своих героев не ограничивает, и герои его ведут себя по-разному и весьма живо. В Шекспире, как правильно сказал Чехов, его раздражает масштаб. Чехов же говорит: «Нас, мелочь, он вообще в расчёт не берёт». А вот Шекспир, этот большой, взрослый, этот его раздражает. А мы можем играть в своей песочнице, сколько влезет. Поэтому Шекспира он не любит не за свободу. Шекспира он не любит за то, что тексты его принципиально барочные, сложны, многоуровневые. И когда Толстой начинает своим языком, своим корявым и упрощённым нарочито стилем пересказывать монолог Лира — это выходит гомерически смешно. Например, он говорит: «Входит Лир и требует, чтобы все выли, — а потом говорит: — Если бы у него были все глаза и языки присутствующих, он сделал бы из них такое употребление, что небеса треснули бы!» Это смешно, как смешон любой буквализм. Но на самом деле, конечно, «Король Лир» — это как-нибудь не хуже, чем у Толстого, просто это иначе.

«Вы слышали гипотезу, что развитие творческих способностей связано с половым отбором внутри вида?»

Слышал, но сводить искусство к брачным танцам, воля ваша, не могу. Я вообще про всякие виды отбора — половой отбор, естественный отбор, нравственный отбор. Я ко всему этому отношусь с изрядным скепсисом. Я же никому не навязываю свою точку зрения. Ну, дайте и мне право на мою.

«Думали ли вы над тем, что мата как такого не существует, то есть матерные слова — всего лишь дополнительные синонимы к известной физиологической терминологии?»

Э нет, не надо, пожалуйста! Мат — это наследие тех времён, когда «солнце останавливали словом, словом разрушали города», это магическая ритуальная формула. И не надо его, пожалуйста, обеднять и сводить к физиологической символике, поскольку мат, во всяком случае русский, он гораздо шире любой физиологии. Ну, достаточно вспомнить замечательную загадку Зализняка, высокого лингвиста. Попробуйте перевести на обсценную лексику фразу: «О, неосторожный незнакомец! Пожалуй, следовало бы наказать тебя ударом по лицу». Причём все слова должны быть одного корня. Это нетрудно. И задача имеет единственное решение. Это нетрудно, но это показывает замечательную глубину и многообразие матерной лексики. Можете на досуге её решить.

«Утрачивает ли песенный английский свою акустическую привлекательность при освоении языка и понимании смысла песен?»