Один — страница 755 из 1277

И если после главы «Будем живы — не помрём» ваш ребёнок не захочет спасать себя, то я уж не знаю, какие слова надо для него найти — только физические какие-то методы воздействия. Из всего, что я читал, на меня сильнее всего, наверное, подействовали эти две главы. Хотя я люблю как бы Веллера не за это. Мне больше нравится, может быть, «Самовар», мне интереснее рассказы, да даже «Легенды…», в конце концов, совершенный уже масскульт. Но ничего не поделаешь, ему пришлось привлечь к себе внимание вот таким образом, чтобы люди потом вчитались в его философию. Тоже, кстати, очень стимулирующее. Если вы дадите вашему парню (вот этот, который учиться-то не хочет, я имею в виду), если вы дадите ему почитать хотя бы начало «Всё о жизни», если это не огреет его по балде достаточно сильно — ну, значит, тогда уж я не знаю.

«Ваше мнение о Нагибине? Можно ли считать его классиком?» Можно, да, но не всего. У него очень много неровных текстов. Ну, такие рассказы, как «Старая черепаха», повесть «Председатель», главным образом, конечно, «Дафнис и Хлоя» его лучший текст, любимейший. Сейчас издательство «ПРОЗАиК» готовит большое его переиздание.

«Ваше мнение о творчестве Александра Величанского?» Первоклассный поэт. Мне передали сейчас его большие сборники, разные. Первоклассный поэт. Написал очень много, и процентов 30–25 из написанного — это просто чистое золото.

«Подскажите книги по культуре и литературе Новой Англии?» Лучшее, что знаю — это «Осенний крик ястреба».

«Перечитал Генри Миллера и ничего не понял». Знаете, Порфирий, ничего не потеряли. Генри Миллер… Лучшее, что он написал — это «Время убийц», эссе о Рембо, очень хорошая книга. Она и о Маяковском. Хотя он там не упомянут, но психотип замечательно очерчен. А прозу его я никогда не любил и, грешным делом, не считал совершенной.

«Не курят только маменькины сыночки», — Прохожий. Прохожий, недалеко вы уйдёте с такими мнениями.

Услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

― Продолжаем. Я ещё немножко с вашего разрешения поотвечаю, потому что вопросов много и все они увлекательные. А лекцию просят и о Дяченках, просят и о Вознесенском, просят и о современной киевской литературе, просят и о Висконти.

Я остановился на Валерии Попове, потому что, знаете, во-первых, за него довольно интенсивно вступились, а во-вторых, интересно поговорить о ныне живущем авторе. Для меня Попов очень много значит. Он много значил с того момента, как я по совету Житинского начал его читать. В 1986 году я брал у Житинского первое интервью, я вообще с ним познакомился, и он мне сказал, что самый близкий к нему автор — Валера Попов. Я стал читать — и просто захлебнулся от восторга. Много раз моё отношение к нему менялось, но сейчас я остаюсь при убеждении, что из живущих сегодня петербургских писателей это номер один — наряду, может быть, с Катерли, но Катерли в последнее время почти не пишет, а Попов продолжает выступать в литературе достаточно активно.

Ну, ещё немножко поотвечаю.

«Читал «Лавра» и не могу понять, зачем и о чём».

«Лавр» — роман Евгения Водолазкина, который потому произвёл такое сильное впечатление, что он обладает важной сегодня чертой — такой амбивалентностью пресловутой, его каждый понимает по-своему. Мне в этом романе видится очень важный архетип русского жития: какое житие в России можно признать успешным? Это роман о русской праведности, и поэтому там эти пресловутые пластиковые бутылки из-под снега. Там много смешного, милого хулиганства. Это очаровательно совершенно. Кстати, не хулиганством ценна эта книга. Кстати, у Мединского в «Стене» тоже есть очень смешные приветы современности: «Двадцать пятое — первый день!» — и так далее. Поиграть с постмодерном — это всегда милое дело.

Но роман «Лавр» не про это. Роман «Лавр» про то, что делает человека в России хорошим, как в истории прожить правильную жизнь. И я Водолазкина вообще люблю очень, по-человечески он ужасно мне симпатичен. Хотя его проза как-то сделана совсем из другого вещества, чем моя — ну, может быть, потому он мне так и интересен.

«Веллер охренителен, но поначалу включается блок против него масскультности. Такой фильтр отделяет читателя. Потом доходит, но уже после».

Ну, видите, он выставляет там несколько блоков. У него же первая глава сразу, где Звягин убивает старика, она сразу должна расхолодить дураков, а умных она, наоборот… Понимаете, он довольно сложно написанный роман, там много техник. Ну, как-никак, вообще когда ты первый роман пишешь в 43 года, то, наверное, ты как-то уже подготовился к этому. Плюс филологическое образование.

Там довольно образная система. Там вот эти соломинки постоянные, на которые он намекает, потому что майор всё время неразлучен с соломинкой, через которую пьёт молоко. Это важный образ, потому что он и есть последняя соломинка. Вот если он вступает, обратите внимание, то только в те ситуации, когда без него уже действительно карачун. Помните, как у того же Валерия Попова в «Новой Шехерезаде», когда он голую девочку годовалую выставляет на мороз, старик-профессор, он говорит: «Конечно, это способ очень рискованный, но поскольку иначе ваша дочь точно умрёт, а я последняя инстанция между ней и Богом, то я разрешаю себе». Он её выставил, а у неё включились все защитные организма — она и выздоровела.

Хотя это не лучшая вещь Попова, но мощная. И поэтом, конечно, каждый автор так или иначе, если он не совсем простофиля, он выставляет какие-то фильтры, чтобы своего читателя как-то приманить, а остальных отсеять. Ну, чего радоваться, что тебя читают дураки? Кстати говоря, у и Попова таких фильтров довольно много. Он любит начинать так, чтобы первое время ничего было непонятно — и отсеиваются те, кто жаждет такой ясности и не любит гротеска.

Поговорим теперь… «Спасибо за бдение». И вам спасибо за бдение. Я сейчас точно не знаю, мы с одиннадцати или с полуночи начинаем, но начинаем так или иначе, Новый год проведём вместе.

Поговорим про Попова. Валерий Георгиевич Попов (1939 года рождения, 8 декабря — как все мы, декабрьские, зимние дети, по словам Будулая, особенно крепки) — писатель, который в Ленинграде шестидесятых годов выделялся довольно резко. Выделялся он тем, что, в отличие от большинства петербургских авторов, своих ровесников — в отличие от Рида Грачёва, по-моему, самого одарённого и трагически рано сошедшего с ума, в отличие от Марамзина, от Битова, от Ефимова, — он исповедовал такую хулиганскую, вроде бы несерьёзную философию счастья.

Попов — он не прозаик в традиционном скучном смысле, не описатель, не бытописатель, вообще не нарратор. Его проза, как правильно замечал Вайль, — это такие кванты истины. Он пишет крошечными крупицами, «каждая фраза отдельно», как говорил Шкловский про Мандельштама. И вот точно так же у него каждый эпизод, иногда даже и фраза — ну, вот как у Катаева у «Мовизме», это строфичная проза, почти поэзия, короткие такие вот кусочки.

Причём, приступая к рассказу, Попов всегда рисует его совершенно по-инженерному (у него абсолютно инженерное образование и мышление, пресловутый, насколько я помню, ЛЭТИ, откуда вышли все крупные питерские писатели с Житинским во главе), он свинчивает каркас, он пишет такие… У него есть такие записи, я помню, было написано: «Ход и поворот». И дальше набросан фрагментами, словечками буквально весь ход рассказа и его кульминация.

Эта проза очень продуманная. Житинский признался, он говорил: «Я никогда не видел ни одного писателя, который работал бы, как Попов». Действительно, он очень нестандартен. Конечно, поповская пластика, изобразительность, на которую первым обратил внимание Владимир Новиков, замечательный критик, поразительная точность поповских описаний. В этом смысле рассказ «Эта женщина», который сейчас издаётся под названием «Две поездки в Москву», — это какой-то абсолютный кладезь точных, мгновенных, поразительно пластичных наблюдений. Чувственность, конечно, обострённая. «Прижал её к себе и ощутил низом живота колючую треугольную щекотку», — это по меркам семидесятых годов абсолютная сенсация.

И конечно, его юмор странный, он такой абсурдистский, онтологический — именно потому, что действительно всё смешно. Это юмор не словесный, не ситуативный, а это общее ощущение какого-то, ну, «бреда бытия», как это называлось у Пастернака. Вот, там цитируют: «Из водосточных труб с грохотом начинают вываливаться прозрачные зеленоватые цилиндры». Или: «Вода в ванне сначала была зелёная, прозрачная, а потом стала серая, мыльная, с грохотом билась толстая струя».

У него, о чём бы он ни говорил, удивительная есть точность и свежесть взгляда. И при всём при этом, при том, что большая часть его прозы была достаточно трагична и, я бы сказал, в каком-то смысле даже и безнадёжна, несмотря на это у него есть такая «философия счастья»: надо локализовать несчастье, потому что у несчастья есть свойство распространяться, и оно, как правило, грозит заполнить всю вашу жизнь, и нужно его оградить. Вот если у вас сегодня всё плохо — это не значит, что завтра будет всё плохо. А принцип, что жизнь даётся одна, и глупо не полюбить её, свою единственную. Такие постоянные самоутешения. Преобразовывать, обуючивать мир словами, делать его более уютным.

«Жизнь сложна, зато ночь нежна», «Хата богата. Супруга упруга», «Не нужно всё время ходить с мрачным видом, натыкаясь на прутья клетки, а можно, между прочим, ходить между прутьями». Это я цитирую его афоризмы, высказанные тоже ведь в разговорах, ну, и со мной в частности. Он достаточно в этом смысле щедрый и откровенный человек, и очень много я у него набрался и научился.

Я особенно люблю, конечно, лирические его рассказы. Это те самые «Две поездки в Москву», которые кажутся мне просто шедевром абсолютным. Это история любви, где (он совершенно правильно сказал, по-моему, сам) есть попытка совместить Бунина и Хармса. Это практически несовместимо. Да, там есть свой абсурд, но гораздо больше там такой удивительной… Понимаете, он очень… Ой, сейчас я попытаюсь сформулировать. Он очень точно передаёт состояние влюблённого человека, передаёт то, как мир под действием любви преобразился.