Эллисон… Мне кажется, вот этот второй роман, который сначала в количестве 330 страниц и 600 с чем-то был напечатан как «Juneteenth», а потом как «Три дня до пальбы»… В этом втором романе — тоже посвящённом и политике, и идентичности, и террору, и массе всего — он достигает больших высот, чисто изобразительно, стилистически, больших высот, чем в «Invisible Man». И мне кажется, что он достиг определённого прогресса даже в том, что это так и не сложилось в единый нарратив. Потому что не надо… Вот он немножко предугадал, мне кажется, текстовое решение «Pale King» («Бледного короля») Дэвида Фостера Уоллеса, который тоже после «Infinite Jest», после шедевра, не мог закончить роман и покончил с собой, но роман-то всё равно великий.
Не надо писать цельный нарратив, пусть вещь состоит из кусков, неважно, потому что… Ну, это даже так скучно — писать подряд! Понимаете, вообще я очень хорошо понимаю, какая это мучительная вещь — писать роман. Ну, так ты напиши вместо романа мозаику, кашу, как у Мандельштама — заметки на маргиналиях, на полях. Это нормально. Вот поэтому эта книга в том разбросанном виде — с черновиками, с разными версиями одной сцены, как в «Three Days Before the Shooting», — она производит более цельное, как ни странно, и более мощное впечатление. Ну, почитайте. Вот этот последний эллисоновский роман — он лучше. Видно, что писал старый человек. И видно, что он лучше владеет и собой, и материалом.
«Паперный крут! Это именно то, что сейчас нужно».
Согласен. Я люблю очень Паперного. Я вот думаю, что среди лучших бардов нулевых годов я назвал бы, конечно, его, конечно, Щербакова и ныне покойную Любовь Захарченко, Царствие ей небесное, которую я очень высоко ценю. Паперный — он не просто замечательный бард, а он ещё очень хороший драматург. Вот он мне сейчас прислал свою пьесу почитать. Я всё никак не соберусь ему написать подробный ответ, потому что там надо сесть и написать подробно. Но пока я просто ему хочу сказать: Лёшка, это такая прекрасная пьеса, она такая классная! Может быть, я половину там не понял… Ну, потому что я не понимаю, из какой ткани это сделано, из чего это растёт, как я песен твоих не понимаю, из чего ты их делаешь, они совершенно иррациональные какие-то. Вот у Щербакова я понимаю, как сделано, хотя понимаю, что сделано очень хорошо. Это не значит, что он хуже. Он рациональнее, понятнее. А вот как сделано у тебя — мне непонятно.
Я не знаю, хорошо это или плохо. Просто вот как замечательно сказал Андрон Кончаловский однажды: «Я не знаю, хорошо это или плохо, но я хочу, чтобы мне дали этого ещё». Это была его первая реакция на «Амаркорд». Вот так же и мне. Я не знаю, хорошо это или плохо, я просто хочу этого мира ещё и ещё. Пьеса классная! Просто она классная! Она сценичная. Когда её поставят, это будет отлично. И права была Матвеева, конечно, которая говорила, что самый органичный жанр для барда — это драматургия. Тому подтверждение — и её судьба, и судьба Кима, и судьба Галича, потому что авторская песня — это монолог действующего лица. Это очень точная мысль.
«Дом с башенкой» Горенштейна — это хрестоматийный беспощадный детский взгляд на Россию? Почему только этот рассказ был напечатан в СССР до эмиграции автора?»
Видите, какое дело. Он же почти добился публикации у Твардовского своего такого романа-повести «Зима 53-го», но там слишком мрачный взгляд на происходящее. Вот Горенштейн в романе «Место», он отчасти приспособил (хотя он не читал, конечно), он отчасти повторил для советской России тему «Invisible Man» — поиск идентичности, опыт приспособленчества. То, как Цвибишев выгрызает себе место… Но Цвибишев его выгрызает, а у Эллисона, наоборот, просачивается герой, теряя себя, и вписываясь в среду. У Эллисона он исчезает, а Цвибишев, наоборот, оформляется во что-то прочное, как соль, говоря по-пастернаковски. Довольно страшный опыт. О сравнении этих двух романов можно было бы написать отличную совершенно историю.
Теперь — вот что мне кажется важным применительно к Горенштейну. Да, у Горенштейна жестокий взгляд на вещи. Да, это взгляд потерявшегося ребёнка. Но при всём при этом это невероятно сентиментальная, горячая, живая проза, и поэтому, может быть… Ну, как бы она эмоционально по диапазону своему превышает советские каноны. «Дом с башенкой» — очень страшный текст. Знаете, а почему не могло быть напечатано «Искупление»? Только из-за еврейской темы? Нет. Из-за того, что масштаб автора, его зрение — оно слишком жестоко, оно превышает какие-то рамки. Горенштейн был за гранью цензуры, потому что он был слишком массивен, слишком масштабен.
Понимаете, запрос… Вот! Вот теперь я могу наконец сформулировать. Вот в чём польза устных эфиров. Горенштейн — это писатель такой изобразительной мощи, что за ней угадывается, не может не угадываться мировоззрение, личная концепция. И концепция эта противная советскому строю, неприятная, несовместимая с ним — библейская концепция, библейский масштаб виден в этом последнем иудейском пророке. А Горенштейн, конечно, великий иудейский пророк. И «Искупление» об этом, и «Попутчики» об этом.
Я сейчас тут перечитывал «Попутчиков» для своих литературных нужд. Господи, какой ожог! Как невыносимо это читать! Как страшно! Какая плотность страшная! Как пахнет от каждой страницы! Ну невыносимо! Понимаете? И конечно, ничего, кроме «Дома с башенкой», он не мог бы при советской власти напечатать — просто потому, что даже, понимаете, крошечный, миллиметровый фрагмент этой картины показывает, что на ней нарисовано ну что-то очень несоветское.
«Мне нравится ваша классификация: любовь-дружба, любовь телесная и любовь идеализирующая. Почему же вы не хотите признать, что Онегин заболел именно «идеализирующей любовью» к Татьяне?»
Знаете, Олег, может быть, он и заболел. Скажем, считается, что Онегин к Татьяне почувствовал примерно то же, что Дон Жуан к донье Анне: «Вас полюбя, люблю я добродетель». Но ведь это он так думает. Он её очень хочет сильно просто, он её соблазняет, поэтому… На самом деле этому человеку хочется не любить добродетель, а ему хочется физически обладать добродетелью, а это довольно, понимаете, неприятный позыв, неприятная эмоция.
Точно так же, как, понимаете, отношение Пушкина к Татьяне. Ведь Татьяна — протагонист, а не Онегин. Татьяна — главная героиня. Её устами произносится приговор. Только произносить его надо не злорадно, как читает это страшная девочка в исполнении Светы Смирновой в фильме «Чужие письма», а с бесконечным состраданием, с бесконечной тоской. Но, конечно, Онегин — он не из создателей, он не из обожателей, он из оголтелых потребителей, пустое пространство, он сосёт мир, как вампир сосёт жертву. И Татьяна ему нужна для того, чтобы насладиться победой над добродетелью, а вовсе не для того, чтобы это была любовь-содружество, любовь-соавторство. Татьяна уедет в Сибирь вслед за мужем-декабристом. О чём там собственно говорить?
«Собираетесь ли вы в Ростов в этом году?» Господи, да зовите!
«Понравился ли вам прошлогодний выпуск «Новой»?» Если новогодний вы имеете в виду, то, по-моему, это шедевр абсолютный, и в полиграфическом смысле.
«Навальный промолчал. К молчанию по теракту «Когалымавиа» (как в дни трагедии, так и в годовщину) прибавилось его молчание по сделке «Роснефть» — Катар и трагедии Ту-154. Раз Навальный не считает эти события достойными внимания, какие более актуальные темы можете предложить вы?»
Во-первых, я не пиарщик Навальному, чтобы ему советовать, по каким вопросам высказываться. Во-вторых, Навальный высказался. Если вы не знаете этих его высказываний, то пошерстите как следует Сеть — и всё найдёте. И по сирийскому инциденту, и по сирийской войне в целом, и по «Когалымавиа» он высказывался. Другое дело, что, может быть, эти его высказывания почему-то не показывают по Первому каналу. Сам не знаю почему.
В-третьих, вот что важно. Меня часть спрашивают: «А кто является для вас духовным ориентиром? А кто сегодня является духовным ориентиром?» Ребята, специфика ситуации… Друзья мои дорогие, специфика ситуации сейчас в том, что каждый сам себе должен давать ответ. Раньше я мог оглядываться на Окуджаву, на Бориса Стругацкого. Для меня вообще очень большой травмой была смерть Стругацкого, потому что он был компас безошибочный, он был человек фантастического ума, он всё понимал. Ну а теперь надо как-то думать самому.
Да и вообще я со многими вещами не согласен. Я очень люблю Марию Васильевну Розанову, скажем. Привет вам, Мария Васильевна! Я знаю, вы меня сейчас слушаете. Я вас люблю очень. Всё-таки вы крёстная мать моего сына, в конце концов. А значит ли это, что я с вами во всём должен соглашаться? Да боже упаси! Конечно нет. Я люблю с вами не соглашаться. Мне это и нравится. Мне с вами поэтому и интересно.
Навальный — фигура масштабная, но у вас должны быть свои мнения какие-то, отличные от мнений Навального. И вы можете его поправить, если вам что-то не нравится. Он тем и хорош, что он лидер, прислушивающийся к критике. Напишите Навальному — он вам ответит. Спросите: «Лёша, а почему ваш голос недостаточно громко звучит, например, в дискуссии о Докторе Лизе?» Он вам ответит. Я думаю, ответит, что ещё недостаточно времени прошло, и обсуждать человека, который недавно трагически погиб, не вполне тактично. К тому же это создаёт возможности для спекуляций с разных сторон. Зачем же нам участвовать в этих спекуляциях и помогать этим спекулянтам? Не буду называть их по именам, потому что не хочу их популяризировать. Зачем сейчас топтаться на костях действительно?
Я думаю, что у Навального достаточно поводов и возможностей (а будет в этом году, поверьте, этих поводов и возможностей ещё больше) для того, чтобы заявить о себе. Время абсолютных лидеров прошло, к сожалению. Вот говорят: «Сейчас нет фигуры, кроме Путина». А откуда возьмётся такая фигура, простите? Неужели вам кажется, что надо бесконечно терпеть одного персонажа только потому, что он не даёт возможности заявить о себе другим? Подождите. И даже тут, я думаю, не его личная злая воля и не только его злая воля, тут весь аппарат старается выслужиться. Под