ождите. Сейчас наступает время полемики, наступает время глубокого осознания того политического кризиса, в котором мы живём. Время кризиса наступило давно. Сейчас время его осознания.
Я тоже, кстати, о многих вещах не говорю вслух, потому что я вижу бесполезность этого говорения, я вижу ощущение… Как бы это так сформулировать? Вижу, ну, бесполезность этих констатаций, поскольку речь идёт об очевидных вещах. Просто до какого-то момента эти очевидные вещи удобно не признавать вслух. Ну давайте пока не признавать, хорошо. Потом мы будем о них говорить.
Я просто думаю, что сейчас очень важное время в смысле большого духовного возмужания. Мне многие жалуются (и в письмах это есть), что новогодняя неделя очень тяжела, и одиночество, и некуда податься, и нет работы, нечего делать. Понимаете, вот это сонное, казалось бы, расслабленное время (здесь Ахматова мой союзник, она всегда так говорила) — это время самое плодотворное. Вот пока вы скучаете, пишете в Facebook или читаете Facebook, тупо играете в компьютерные игры, не знаете, куда пойти с детьми, масса народу просит подсказать фильм или книжку для заполнения времени, — это очень важное время, понимаете, это время вашего духовного возмужания. Вот пока вам тошно, окончательно тошно не станет, ничего не сдвинется с места. Вот это время нарастающей тошноты — великое время. Любите его, берегите его! Вы будете о нём вспоминать как о самом важном в жизни. Ахматова говорила: «Лучше всего мне думается, когда у меня болит голова». И ещё она говорила: «Вот сейчас я буду скучать, скучать над своим Пушкиным, — и добавляла: — Творчески скучать». Она в это время писала статью о «Каменном госте».
Сейчас трудное время — трудно думать, трудно говорить. Но ведь, господа, я много раз это проверял: только то ведёт к великому результату, что делается с трудом. Мне очень долго, очень мучительно приходилось изживать вот эту уверенность, что всё великое делается легко, радостно и спустя рукава. Иногда так бывает, но редко. Чаще всего и осознание, и мысль, и политическая организация, и текст даются огромным трудом, сверхчеловеческим напряжением всех сил.
Мне ни одна книга не давалась так трудно, как только что законченная. Но и, грех сказать, ни одна не была лучше написана. Я её сейчас перечитываю, ну, правлю, там что-то убираю, что-то улучшаю. Это ещё на месяц работы. И я не хочу себя хвалить, но я вижу: то, что мне давалось с самой большой тошнотой, с самым большим трудом, в результате только и можно читать — вот те куски, которые я больше всего ненавидел, через которые я прогрызался, прорубался.
Сейчас время такое — время вязкое. В нём плывёшь, как в киселе. В киселе плыть трудно, но эти усилия драгоценны. Вот видите, как далеко меня увёл разговор о Навальном.
«Кто из авторов впервые использовал «закольцованность» сюжета, как в «Даре», где сборник главного героя открывается стихами о «Потерянном Мяче», а завершался стихами «О Мяче Найденном», или как у Окуджавы в «Шарике голубом» — «А шарик вернулся»?»
Это приём не новый, приём, восходящий к сонетной форме, к венку сонетов, где все темы выстраиваются в магистралы так называемые. Магистралом называется итоговый сонет. Такая кольцевая композиция сборника стихов — это довольно частое явление, но оно… Я не могу сейчас привести примеров просто потому, что их много.
Но мне больше нравится другая история, когда есть, безусловно, книга стихов со своим сюжетом, но она выводит не туда, а выводит в другое пространство. Вот та же Матвеева (люблю на неё ссылаться, потому что она очень хорошо формулировала) мне как-то объяснила принцип построения книги: есть стихотворения начинательные, а есть стихотворения окончательные. Идеальное окончательно стихотворение — это то, которым заканчивается сборник «Река». Помните, там:
Размеренно, неизменно, не ранее и не позже
(Не Бог ли мчит на тритонах, незримые держит вожжи?)
Опять набегает [опадает] пена зигзагами, как позёмка,
Опять вёсла поскрипывают негромко.
[Река протянула руки за видимые пределы.
И лодки ее — как луки. И весла ее — как стрелы.
А цель ее — море, море... А цель у моря какая?
Свою свободу лелеять, в ладонях ее качая.]
На отмелях золотистых играют синие бризы,
Захлёбывающихся ракушек позвякивают сервизы,
Уходит берег зелёный, уходит золотостволый,
И кто-то шляпою машет в задумчивости весёлой.
Вот оставить читателя в задумчивости весёлой. При том, что начинается оно очень драматическим стихотворением, начинается «Рекой»:
Когда одна я, совсем одна,
И нет меня в мире одней,
И так высоко стоит луна,
Что земля темна и при ней…
Кстати, к вопросу… Тут присутствует вопрос: какой текст «Реки» правильный — тот, который она пела, или тот, который в стихотворении? Знаете, у неё часто песенные тексты отличались от книжных, но мне больше нравится песенный. Мне больше нравится, как он кончается:
А просто — смех на реке живёт,
А просто — весело ночью плыть
Меж крутых берегов,
По реке рабов,
Но в свободный штат, может быть!
Вот так это здорово! «Меж глухих берегов». Ох, как это здорово! Ужасно мне нравится.
«Что вы думаете о книге Белковского «Зюльт»?» Как всегда, очень талантливо.
«Ваше отношение к Михаилу Кузмину? Почему он не уехал из России? Не попадались ли вам его переводы сонетов Шекспира? Действительно ли они все пропали?»
Не знаю, все ли они пропали. В руках не держал, не читал. Переводы его из Шекспира (в частности, он переводил «Укрощение строптивой»), простите меня, ребята, они плохие, они сделаны ради куска. Он вообще переводчик был хороший, но Шекспира, мне кажется, он не то что не чувствовал, но у него… У Кузмина есть шекспировское сочетание грубости и утончённости, очень характерное для определённой перверсии, не будем конкретизировать, но просто он… Да Шекспир и сам был немножечко не чужд этому, мне кажется, хотя андрогинность определённая его текстов, возможно, происходит оттого, что за него писали три человека, и в том числе женщина.
Но у меня есть всё равно ощущение, что Кузмин по складу дарования немножко не шекспировский автор. Ему итальянцев хорошо было переводить. Вот если бы он переводил кого-нибудь из итальянцев игривых, скажем, если бы он «Декамерон» перевёл, или если бы он переводил много из французов — вот это, мне кажется, было бы его. А так Шекспир — не его.
Как я к нему отношусь? Восторженно я к нему отношусь. Как я могу к нему относиться? Он выведен у меня, кстати, в «Остромове». Там, по-моему, по книге совершенно понятно, что автор его обожает. Больше всего я люблю «Александрийские песни» (у меня пошлый вкус), весь сборник. Я даже купил себе его первое издание в «Букинисте» на Арбате, потому что ну уж очень я это люблю. Не могу я объяснить почему. Сейчас Лада Панова издала широко музыку к «Александрийским песням». Мне Сашка Житинская проиграла это по нотам. Музыка изумительная! И вообще Кузмин хороший композитор. Но «Александрийские песни» — это божественный сборник. «Сети», «Вожатый»… «Параболы» — неплохая книга.
И потом, я ужасно люблю… Я включил даже в антологию «Страшные стихи». Я так люблю вот это: «Тёмные улицы вызывают тёмные чувства…». Оно такое таинственное стихотворение, такое страшное! Если знать историю Лидочки Ивановой, её таинственной гибели, то, конечно, там всё намёки понятны. Но если не знать, то это ещё таинственнее! Вот эта «седая персиянка»; «Восточным клёктом сладостное: «Месть!»; «Беги, беги от этих улиц тёмных: не там, не там рождается любовь!». Ой, страшные стихи, хорошие!
А потом — замечательная, конечно, статья Богомолова о стихотворении «Конец второго тома», где он впервые расшифровал его как сон. Хотя, по-моему, это на поверхности лежит, но это на поверхности лежит после того, как Богомолов расшифровал. Блестящая тоже вещь! Нет, Кузмин умеет сделать страшно.
И потом, знаете, у него есть какая-то удивительно интимная, уютная, домашняя человечная интонация. Я помню, что среди многочисленных паролей, которые мы с Лукьяновой друг другу предъявляли в первые дни общения, серьёзную роль играло стихотворение: «А мы, как Меншиков в Берёзове, читаем Библию и ждём». Что-то там «…пальцы треснули и развалились башмаки». «Декабрь морозит в небе розовом», — по-моему, так, да?
А потом — недооценённая тема… Александр Александров, Царствие ему небесное, собирался её подробно развить в своей незаконченной биографии Кузмина. Недоразвитая, недоупомянутая тема — это кузминские влияния на Ахматову. В своих комментариях к этой рукописи, которая лежит в основе книги Чертанова об Ахматовой, мы подробно эту тему, конечно, разовьём, потому что, что бы там ни говорили, но поэтика Кузмина повлияла на Ахматову, я думаю, больше, чем поэтика Анненского, «Кипарисового ларца».
Ахматова ведь признавалась только в том, в чём хотела. Ей нравится зависеть от Анненского, поскольку он не конкурент. Ей не нравится зависеть от Кузмина, поскольку она не хотела его покровительства. И то, что он писал предисловие к её первой книге — это было для неё травмой покровительства, конечно. Она была ему благодарна, но была этим всю жизнь и травмирована, поэтому всю жизнь она сводила счёты с Кузминым, у которого, между прочим, всё-таки взяла строфу для «Поэмы без героя» из «Второго удара» «Форели».
Мне кажется, что влияние Кузмина на Ахматову — интимного проживания политических, социальных вещей — недоисследованная тема. Хотя об этом много писали, та же Панова об этом писала, об этом подробные есть тексты у разных исследователей, Аманда Хейт этого не скрывала абсолютно, но это следовало бы отрефлексировать. Поэтому Кузмин проскользнул в советскую, в русскую традицию отчасти благодаря Ахматовой. Ну, он гениальный поэт. Чего говорить?
Хотя мне культ Кузмина сложившийся, в основном, конечно, благодаря его «Дневнику», очень ценному свидетельству, но не более того, а так он литературно довольно сух, — этот культ мне не очень нравится. Мне вообще культы мало нравятся. И проза его не нравится мне совсем, но нельзя не признать, что эта проза превосходная. Потому что всё-таки жизнеописание Александра Македонского — едва ли не лучшая стилизация Серебряного века. Куда там Ауслендеру и всем остальным! Для меня, конечно, Кузмин вовсе не грешник. Он для меня уютный, добрый и бесконечно трога