ан, написанный не так, как писали раньше. У него есть интересные тенденции.
«Почему Пол Верхувен в фильмах смакует сцены насилия?»
Андрей, ну слушайте, а кто не смакует? Во-первых, Верхувен мне представляется в этом смысле далеко не самым опасным человеком. Вот Ханеке — это да. Вы пересмотрите как-нибудь «Забавные игры». Это картина, которая физически невыносима, которая делает вас не просто зрителем, а прямым соучастником насилия. Довольно мерзкое кино, но сильное, такое интересное. И у Дарденнов есть такие же тенденции.
Понимаете, а что ещё, про что ещё снимать? Вообще говоря, что есть, кроме насилия, в мире такого, про что бы вы стали смотреть? Есть две вещи, про которые можно снимать хорошее кино, но второе не все умеют. Насилие — это очень просто, потому что… Ну, что там собственно показывать? Это самое простое и самое грубое. А есть такая тема, которая тоже всем, в общем, близка — депрессия. Но поди про неё сними. Я знаю одну удачную картину — это «Меланхолия» фон Триера. Я недавно её пересмотрел и поразился тому, какая это удачная вещь. Кстати, я Кончаловского как-то спросил, в чём, по его мнению, секрет успеха фон Триера. Он сказал: «Очень просто — он делает, что хочет». Вот надо просто сильно хотеть — и тогда всё получится.
«Видите ли вы в рамках «Литературы про меня» Татьяну Толстую или Авдотью Смирнову (врозь, конечно)?»
Ну, у меня была Авдотья Смирнова в салоне «Русского пионера», мы очень интересно поговорили. Что касается Татьяны Толстой, то, мне кажется, ей это совершенно не нужно. Да вовсе не очень нужно и мне. Есть люди, которые могут о чём-то друг другу поведать, о чём-то друг другу рассказать. Но что бы мне могла рассказать Татьяна Толстая поверх её текстов, мне не очень понятно. Она когда-то обо мне писала: «Этот слон мне совершенно неинтересен». Я не обижаюсь, мне приятно быть слоном. Но как бы мне ещё более приятно быть интересным избирательно. Я интересен не всем. Вот мне кажется, что Татьяна Толстая так полна собой, что другие люди там не нужны, поэтому «Литература про меня» — это мог бы быть её сольный проект: вот она вышла, вот она рассказала. А собеседник ей совершенно не нужен.
«Лекцию про Евгению Гинзбург».
Знаете, я давно не перечитывал «Крутой маршрут». Но если хотите — давайте в следующий раз.
«Кто для Мопассана Жорж Дюруа из «Милого друга»? Почему этот авантюрист и бабник — главный герой? Мопассан вообще любил людей?»
Мы говорили уже с вами о том, что любовь художника к людям бывает двоякого рода. Бывают такие художники, которые вообще любят человека. Я им не очень верю. Бывают другие, которые любят персонажа, любят его как возможность ярко и полно продемонстрировать свои возможности. Ну, это Гоголь, например. Что — Гоголь любит Плюшкина? Ну, как прыщ на теле человечества такой, который выдавить приятно, да, он его любит, а как человека — конечно нет. Он с ним бы и часа не провёл. Тем более что Плюшкин — гротескный персонаж и плод его фантазии.
Поэтому Мопассан, конечно, любил людей, но он любил их как материал художественный. Наверное, испытывал некоторые тёплые чувства к некоторым людям. Может быть, к кому-то из своей компании гребцов, с которой он был так счастлив в семидесятые годы в Париже на этих прудах и на Сене. Может быть, к Тассару, матросу своему, он питал некоторые чувства, или к Бернару. Тассар — слуга, а Бернар — матрос на «Милом друге».
Но вообще сказать, что он любил людей, не могу. Я думаю, что он любил материал. А Жорж Дюруа — хороший материал. Почему он взят в качестве главного героя? Тоже по двум причинам. Вы знаете, что Мопассан, умирая, сходил с ума и страдал от раздвоения личности. Ему казалось, что всё зло его персонифицировано в некотором персонаже по имени Подофилл, который мучил его, терзал, являлся ему как призрак, как Орля в его повести. Жорж Дюруа — это всё, что Мопассан в себе ненавидит, это такая замечательная сублимация.
Ну а во-вторых, конечно, понимаете, автор же берёт в герои не того, кто ему обязательно любезен (как, скажем, в романе Мопассана «Жизнь» вот эта Жанна), а он берёт того, кто типичен. А Жорж Дюруа для эпохи Второй империи, да и потом, для девяностых годов, для начала века и даже, я думаю, для Эпохи джаза — это вполне себе типичный персонаж. Таких героев, как Жорж Дюруа, очень много у Фицджеральда, даже у Хемингуэя появляются такие люди. Ну, это действительно человек победительный, обаятельный, абсолютно лишённый рефлексии, делающий карьеру за счёт всякого рода внешних обстоятельств, прежде всего — за счёт женщин и за счёт дружбы с влиятельными людьми. Жорж Дюруа бессмертен. Он обаяшка, конечно. И быть его другом очень приятно. Но вместе с тем, конечно, он Мопассану ненавистен, как ненавистна ему собственная иногда лёгкость, иногда похоть. Вот в этом-то проблема.
«В прошлом передаче вы упомянули, — большой вопрос, — об «энергии заблуждения», необходимой писателю для собственного развития. А позднее, в рассуждениях о Солженицыне, сказали, что тот наговорил много глупостей. Относите ли вы к таковым глупостям (или необходимым для роста заблуждениям) его труд «Двести лет вместе»? Я считаю Солженицына великим писателем. Ещё подростком слушал «Красное колесо» на Радио «Свобода». И вот не могу простить ему эти подлые «Двести лет», потому что неблагодарность — страшный порок, много худший, чем антисемитизм».
Видите ли, в чем… К сожалению, тут имя не указано, приходится обращаться к нику. Osj99, видите ли, в чём проблема? Я эту мысль высказал впервые о необходимости глупости, о глупости как свойстве гения, но эта мысль так предельно заострена. На самом деле это о той же энергии заблуждения сказано. Я впервые высказал эту мысль как раз в статье «Двести лет вместо», посвящённой разбору солженицынской книги.
Но я хочу вас остановить от употребления таких слов, как «подлая книга» и так далее. Она не подлая. Подлой она была бы, если бы он так не думал. Он заблуждается искренне. Но это же книга не о евреях, по большому счету. Это книга о русских. И он правильно пишет, что его главная проблема, всю жизнь его волновавшая: «Почему у евреев так развита солидарность, а русские русскому — хуже собаки? — я дословно цитирую. — Почему мы хуже собак друг другу?» Это антисемитизм, который продиктован скорее уважением и в некотором смысле, я рискну сказать, завистью. Понимаете? Поэтому это скорее такой почётный, приятный антисемитизм.
Ну, вот книга Шульгина, например, «Что нам в них не нравится…» — в ней тоже есть нотки (только нотки) уважительной зависти. Почему евреи солидарны? Почему для них так священна их вера, их язык и культура? Почему они в гонениях сохраняют основные свои качества? В рассеянии, более того, в черте осёдлости. Там интересные есть наблюдения. И в каком-то смысле Шульгин был юдофилом.
А Солженицын просто очень хотел, мне кажется, чтобы в каком-то смысле русские стали евреями, переняли какие-то еврейские… Больше того — он же там говорит напрямую, что и комиссары в двадцатые годы, и диссиденты в семидесятые годы творили русскую культуру. Но ему не нравится та культура, которую они творили. Но они её творили — вот в том-то всё и дело. Ну, не нравится? Хорошо. Почему в диссиденты приходилось идти евреям? Почему оказывалось, что в культуре преобладают евреи, такое засилье? Это не еврейский вопрос, это русский вопрос.
И мне кажется, что Солженицыну совершенно неведома, непонятна была старая мысль Надежды Мандельштам — очень точная — о том, что любое почвенничество приводит к разрушению культуры, к его ограничению, к сужению его горизонтов. Этого он не понимал. Но тем не менее книга его не антисемитская (вот на этом я настаиваю), его книга завистливая. «Зависть — сестра соревнования, следственно из хорошего роду».
«Вы тепло отзываетесь об Александре Мирере. Расскажите поподробнее об этом фантасте. И с каких произведений лучше начинать знакомство с ним?»
С повести «Обсидиановый нож», она самая простая. «Мост Верразано» — он самый актуальный. Если вам тринадцать-четырнадцать лет, то с такого полудетского романа «Дом Скитальцев», наверное. Мне очень нравится ещё его повесть «У меня девять жизней» — маленькая такая, тоже компактная. Но видите ли, в чём дело? Мирер — он же не просто фантаст. Он блестящий теоретик, филолог, историк. И конечно, мимо его книг «Евангелие от Булгакова» и «Этика Булгакова» вы не пройдёте, если вам интересно вообще развитие мысли в XX веке — и писательской, и русской, и религиозной, и какой угодно. Но вот читать я его советовал бы, начиная с «Моста Верразано», потому что там ведь вопрос не только о нефти; там очень точно подан вот этот проходящий сегодня процесс размежевания, условно говоря, между сырьевой культурой и культурой интенсивного развития. Это крайне увлекательно.
«Почему дети, выросшие без отца, который допустил расставание с матерью, не желают знать биологических отцов и общаться с ними, а вот отцы почему-то проявляют интерес к своим биологическим детям, когда они уже взрослые, а отцы старые?»
Обиженный такой вопрос. Понимаете ли, я сам в известном смысле это наблюдал, потому что мой отец захотел со мной общаться, только когда мне уже было больше восемнадцати. И я тогда не проявил никакого желания с ним сближаться, потому что в предыдущие годы он никак о себе не напоминал. Не хочу о нём ничего говорить, он умер давно, Царствие ему небесное. Но объяснить это очень просто. Видимо, в старости человек ищет какие-то дополнительные опоры, хочет понять, какой след он оставил, ищет каких-то заслуг в своём прошлом.
И вообще я должен сказать, что чем мы старше делаемся, тем больше мы от своих детей зависим, тем больше хотим в них видеть своё зеркало, своё продолжение. Я надеюсь, что во мне не будет никогда вот этого желания видеть в своих детях своё рабское повторение, рабское подражание мне. Я надеюсь, что без этого обойдётся. Хотя, безусловно, соблазн такой есть. Хочется, чтобы дети были на тебя похожи. Хочется, чтобы они были носителями твоих качеств человеческих. И вообще вот эта зависимость к старости, зависимость от своих биологических детей — она, конечно,