Один — страница 787 из 1277

ем не менее БГ, как мне кажется, и Макаревич… Кстати говоря, БГ тоже умеет очень разное. БГ и Макаревич — они, к сожалению или к счастью, уж не знаю… Их универсальность им совершенно не мешает. У них есть пунктик, есть вопрос, который для них важен. Так вот, примета гения — это не сосредоточенность на одном роде занятий, а это сосредоточенность на одной проблеме, которая чаще всего выражается и стилистически тоже.

Вот Саша из Донецка: «Господи, какая ерунда про русскоязычных писателей в Украине! От вас не ожидал. Вы отравлены московской атмосферой».

Саша, понимаете, ну пусть это вам кажется ерундой. Слава богу, если это вам кажется ерундой. Но я боюсь, что невозможно больше в нынешнем мире занимать третью позицию. Попытайтесь увидеть за этим мой ужас перед этим, потому что без третьей позиции мир невозможен. Ну, что поделать, если ситуацию загнали в войну? Я сам бы очень хотел, чтобы это было ерундой. Но я боюсь, что здесь неправы вы, а прав я, потому что худшее чаще всего оказывается правдой. Ещё раз говорю: дай Бог мне ошибаться. Понимаете, вы говорите: «Вы отравлены московской атмосферой». А вы в современной московской атмосфере можете найти позицию, которая не выглядела бы либо подлой, либо смешной, либо обречённой? Ведь происходит действительно выдавливание, и выдавливание необязательно из страны, но в нишу маргиналов или предателей происходит. И очень трудно здесь удержаться от каких-либо пессимистических прогнозов.

«Как сделать поэзию модной среди молодёжи?»

Поэзия очень модна среди молодёжи. Другое дело, что это не всегда хорошая поэзия, чаще всего это поэзия довольно посредственная. Ну а слишком модной она не должна быть. Тот же Окуджава говорил: «Когда поэзию слушают на стадионах — это свидетельствуют о неблагополучии в обществе».

«Булгаков в письме Шкловскому писал, что «театральный роман — сатира потрясающей силы, убивающая наповал». Почему Булгакову было нужно это срывание масок?»

Я не считаю, что она убивает наповал. И потом, понимаете, сатира потрясающей силы от человека, который в конце концов работал во МХАТе, сосуществовал с МХАТом, написал для него «Батум», она уже в известном смысле не такая уж и убийственная. Это тоже довольно двусмысленная ситуация. Но почему это сатира? Потому что Булгаков ненавидел всякого рода культы. Он писал для домашнего употребления, вымещал свою желчь. Мне кажется, что вообще то, что пишешь от обиды (как Пушкин написал «Онегина» от обиды на Раевского), оказывается очень часто гениальным произведением. Обида — это очень сильный стимул для художника.

«Начал читать «Щегла» Донны Тартт. Как-то тяжело заходит. Но ведь Пулитцеровская премия».

Знаете, мне «Щегол» тяжело давался именно потому, что это литература… Да, вот подсказал мне Плевако, спасибо. Юлия Кокошко. Да, Юлия Кокошко. Я говорю о том, что «Щегол» — это литература совершенно вне моего опыта. Она, может быть, и хорошая, но как-то она от меня бесконечно далека, поэтому она заходит тяжело. Вот когда я чувствую своё, своячину — вот там можно любить или не любить. Скажем, Джойс Кэрол Оутс — она не самая моя любимая писательница. Но я вот тут купил её книжку «Семь кошмаров», «Семь трагических историй»… ну, «Соломенная дева и семь трагических историй», и вот я её читаю с наслаждением, потому что её страхи и мои страхи, её комплексы и мои комплексы — и идёт поразительно легко.

А Донна Тартт — это что-то… Понимаете, «Щегол» — это книга, написанная правильно. Точно так же, как «Маленькая жизнь» Янагихары. Они могут быть увлекательными, но меня эти проблемы не трогают ни с какой стороны. И эти герои — они не мои. Это не значит, что я в жизни не сталкивался с проявлениями подлости, например, но просто, слава богу, это всё настолько мимо меня. Поэтому я и «Маленькую жизнь» читал с большущим внутренним отторжением.

«Есть ли у вас концепция фильма Висконти «Гибель богов»?»

Есть. А я не понимаю, какая там может быть… Андрей, а какая там может быть отдельная концепция особая? Там всё понятно. Связь сексуальных перверсий и фашизма совершенно очевидна. Проблема в ином — что и сексуальные перверсии, и фашизм являются следствием более глубокой болезни. И болезнь эта — безусловно, реакция на вызовы модерна. Весь этот фильм о реакции на вызовы модерна, о том, что можно отвечать на вызовы модерна иначе (творчеством, созиданием), а можно развратом, убийством, манипуляциями и так далее. Это фильм о болезнях XX века.

Я не буду подробно вдаваться в бессмысленные, по-моему, дискуссии о сексуальной природе насилия. Но мне кажется, важнее другое: в условиях несвободы одинаково перверсивным становится и секс, и семья, и социальное развитие. Это фильм о больном обществе, а вовсе не о том, что фашизм и гомосексуализм завязаны в роковой узел, и что Хельмут Бергер играет сверхчеловека. Не сверхчеловека он играет — вот в этом-то всё и дело. Это фильм о болезни общества, о роковой болезни нации, о страшной перверсии, которая овладела всеми. Это воля к наслаждению именно, воля к падению, воля к преступности, к аморализму, к бездне. Вот об этом и есть «Гибель богов». В этом и заключается гибель богов, а вовсе не в том, что Висконти первым связан фашизм с сексуальными перверсиями. Если бы это было так, Фасбиндер не называл бы эту картину величайшей в мире.

Мне кажется, что здесь… Немножко картина, по-моему, с одной стороны, переоценённая, с другой — недооценённая. Переоценён её революционный вклад в развитие формы (ну, это такой Вагнер, такая опера), а недооценена её глубокая нравственная мысль, потому что Висконти — это прежде всего очень умный художник. Вот так мне кажется.

«Меня не перестаёт удивлять, что в романах о Холмсе повествование ведётся от имени Ватсона — человека, по сравнению с Холмсом, откровенно недалёкого. Разве не интереснее было бы построить экспозицию романа и саму композицию романа из чертогов разума?» И написано, что сам Конан Дойль был невысокого мнения о Холмсиане.

Это не так. Он не любил, когда его видели только автором Холмсианы. Но вообще-то «демона с Бейкер-стрит» [вроде Холмса так не называли; это Суини Тодд — «демон-парикмахер с Флит-стрит»] он любил, был ему благодарен, по крайней мере за своё финансовое благополучие, ну и конечно, за имя в потомстве, я думаю, был бы. Но что касается — почему повествование так ведётся? Это как раз очень точно найденный приём. Мы же тоже видим Дон Кихота глазами Санчо Пансы. Понимаете, всегда именно большее должно являться героем для меньшего, потому что мы не можем охватить, понять мышление Холмса. Если бы мы знали, как думает Холмс… У него же есть один рассказ, написанный от имени Холмса. По-моему, это «Человек с белым лицом»… Или путаю я. Ну, не уверен. Видите сами, под рукой у меня сейчас нет «Яндекса», чтобы это проверить, но один рассказ точно написан от лица Холмса. Дело в том, что если бы для нас сразу были ясны последовательности, логические цепочки выводов Холмса — это не было бы интересно. Холмс поражает нас именно тем, что мы видим его глазами простака. Мы видим начальное и конечное звено логической цепочки, а остальное совершенно неинтересно.

Вот Саша продолжает диалог со мной: «Я не говорил, что отравление полезно. Ни вам отравление вашей атмосферой, ни мне отравление моей не полезно. Но мне показалось, что у вас, наоборот, отравление воздухом свободы, поэтому вас понесло».

Ну, Саша, ещё раз говорю: может быть, меня понесло. Ну, дай бог, если я неправ. Мне кажется, что сегодня, ещё раз говорю, третьей ниши — ниши человека, который ни с этими, ни с теми — нет. Как её не было и в сороковые. Как не было её уже в тридцатые. Понимаете, я-то ведь отлично понимаю, какую сложность, какие глубокие тексты способно давать существование в чуждой среде. Но сегодня мы лишены этой возможности, вот в чём всё дело, потому что сама чуждость становится знаком отчаяния.

Я, кстати, думаю: Пастернак ведь так до конца для себя и не решил вопрос: он правильно сделал, что остался, или надо было уехать? Он этот вопрос особенно болезненно рассматривает в 1929 году, помните, когда он думает о Цветаевой в «Спекторском»: «Счастливей моего ли и свободней, или порабощённей и мертвей?» То есть человек уехавший — он свободней или мертвей? На этот вопрос нет однозначного ответа. И тем, и тем пришлось плохо. Такой уж был XX век. Но спасся, пожалуй, один Набоков. Но если говорить… И то страшно подумать, какой ценой.

Но я думаю, что слишком долгое притирание к обстоятельствам, существование в родной, но страшно мутировавшей среде — оно для человека гибельно, потому что он начинает приспосабливаться, у него отсекаются какие-то возможности души. Ради бога, я очень сочувствую тем, кто находится в этой ситуации: и российской «пятой колонне», и украинским людям, которых сегодня называют «предателями» и травят. Я страстно сочувствую. Я просто спрашиваю себя: а осталась ли ещё эта ниша? Понимаете, вот в чём дело. И не принимайте моих ответов за окончательные. У каждого есть свой. Просто я больше понимаю, что не осталось позиции, позволяющей сохранить этичность. Вот так я говорю. Но если у вас есть такая позиция — дай вам Бог здоровья.

«Я всегда считал, что «Рычаги» Яшина — лубок самой чистой пробы».

Нет, ну какой же это лубок, что вы? «Рычаги» Яшина — это очень тонкая и, думаю, списанная с натуры картинка. Ведь люди же поразительно легко приобретают эти черты. Люди страшно внушаемые, страшно пластичные. Это самое страшное в человеческой психике — что «человек не вошка, ко всему привыкает».

«У Дюма три д’Артаньяна. Какой вам ближе?»

Второй. Я вообще всегда считал… Это тоже вечная полемика с матерью, что лучшая книга Дюма — ну, помимо «Королевы Марго», которую мы любим оба — это «Двадцать лет спустя». Мне кажется, что настоящий д’Артаньян — ещё храбрый, но уже хитрый — это д’Артаньян вот этот постаревший гасконец, сорокалетний… тридцатидевятилетний, в «Двадцати годах спустя». «Десять лет спустя» мне всегда было скучно читать, хотя там линия Бражелона очень интересная. Но мне безумно нравилось, как они пытались спасти Карла, вся история с Мордаунтом. Знаете, я с таким облегчени