уют, как писал в своё время Толстой, для преодоления животного самоограничения… то есть животного самоупоения для самоограничения человеческой природы. Можно в это поверить, ради бога. Но допустить, что все они учат одному и тому же, и что все они об одном и том же — нет, конечно, никогда. И это не нужно, потому что вот эта пестрота мира — в том числе, конечно, мира религиозного — она сглаживается таким образом, она до некоторой степени нивелируется.
Я не могу сказать, что у меня есть претензии или вопросы к экуменизму. Наоборот, может быть, в нынешние времена почти повальной религиозной розни экуменизм — это такая бочка ворвани, вылитая в бушующее море. И я действительно ничего плохого, так сказать, в этом не вижу. Но и нивелировать это дело, утверждать, что все религии учат добру и любви, было бы, мне кажется, совершенно неверно.
Теперь вопрос: что я думаю о старообрядчестве и никонианстве? Видите ли, в России практически нет ни одного учения, ни одной институции, которые бы не раскалывались в какой-то момент. Почему это происходит? Я говорил об этом применительно к ПЕН-центру. Это довольно заметно по российским театрам (вы помните, как они раскалывались стремительно), по союзам писателем. Ну и церквей у нас тоже много. С чем это связано? Прежде всего — с тем, что власть почему-то, по каким-то тайным своим причинам всегда направлена против человека; человек всегда отдельно. Есть официальная трактовка.
Ну вот, например, я говорил уже о том, что для творца естественно каким-то образом соотносить себя с властью. И вот выходит Василий Борисович Ливанов — великий актёр без преувеличения, да и мыслитель довольно крупный. Как-никак идея фильма «Андрей Рублёв» принадлежала именно ему, о чём и Тарковский, и Кончаловский говорили открыто много раз. Выходит этот замечательный артист и говорит: «Владимир Владимирович, если когда-то вам придёт мысль отказаться от трона… — ну, он говорит не дословно это. — А вот вы в Челябинске нас всех напугали очень сильно, что вы собираетесь уходить. Если когда-нибудь эта мысль вас посетит, то вы обратите взор к Богу, к небу — и вы услышите голос нашей Родины — России, который говорит вам: «Даже и не думай!».
Почему человек это делает? Разумеется, не потому, что он так страстно мечтает о единовластии несменяемом. Нет. Но есть определённая роль — роль царедворца, роль художника, который приближен к власти или получает от неё награду, и он говорит то, что положено. Есть официоз. Есть кухонная идеология и философия. Есть то, о чём думают, но не говорят даже на кухне. Короче, русское сознание — оно такое довольно многослойное.
Поэтому совершенно естественно, что у нас есть официальная церковь и чрезвычайно богатое, необычайно разветвлённое и, я бы сказал, очень творческое сектантство, которое было, например, в такой моде в России в начале XX века, когда именно сектанты — герои «Серебряного голубя» или пименкарповского «Пламени» — становятся в какой-то момент, если угодно, главными деятелями русской религиозной жизни. Это такая своего рода религиозная реформация. И огромное количество народу — в диапазоне от Пришвина до Мережковского — интересуется прежде всего сектантством. Это всё у Александра Эткинда подробно описано в книге «Хлыст», и не у него одного.
Поэтому, разумеется, я не беру здесь ни одну из сторон. Мне кажется, что исповедование веры вообще в России должно особенно быть сугубо личным делом. Но то, что у нас есть такое богатство и разнообразие религиозной жизни — это скорее наше преимущество, нежели наш недостаток. То, что у нас есть возможность наблюдать официальную культуру, сектантскую субкультуру, несколько ещё разных христианских субкультур, совершенно отличных, — это замечательная пестрота жизни, которая позволяет каждому встать на свою, пусть и в чём-то ущербную, позицию.
«Роман Марка Алданова «Самоубийство» важен для писателя. Что вы думаете об этой книге?»
Видите ли, я боюсь, что огромное большинство писателей, мыслителей, которые осмысливали русскую литературу, как и Алданов в частности, они осмысливали её вне всемирного контекста. И Алданов в этом смысле — при всей своей европейской образованности, при всём своём долгом опыте читателя и мыслителя — не исключение. Он говорит о самоубийстве России, а, между тем, это было самоубийство Европы, скажем, ужас самоубийства европейского модерна. И Россия в этом смысле не исключение. Она была частью европейской культуры, которая вот так покончила с собой, ограничила себя, страшно и, если угодно, резко притормозила посредством мировой войны. Мировая война — как много раз уже было сказано, это самое радикальное средство остановить развитие, вот затормозить его, иначе человечество давно унеслось бы в такие дали, что пресловутая сингулярность настала бы ещё в 40–50-е годы. Нет, случилось вот это пещерное торможение: в Европе по одним мотивам, в России — по другим. Но это не было частным российским самоубийством.
Поэтому роман Алданова мне кажется хотя и очень хорошо написанным, но идеологически довольно скучным и, в общем, предсказуемым. Я уж не говорю о том, что формула, которой он заканчивается, что «Миллионы оплакали смерть Ленина, а надо было оплакать рождение», — ну, эта формула, как бы сказать, она слишком плакатна, чтобы быть глубокой. Тут есть о чём подумать на самом деле, но Ленина Алданов не знал, не чувствовал и не понимал. Вот Куприн [Толстой А.Н.], который был (ну, чего там, назовём вещи своими менами) гораздо малообразованнее, а в чём-то, пожалуй, даже глупее Алданова, своим художническим чутьём увидел Ленина точнее, поэтому «Гиперболоид инженера Гарина» — по-моему, одна из величайших книг о Ленине, написанных по горячим следам революции.
«Как вы относитесь к писателям, пришедшим в литературу из бизнеса? Например, к Липскерову, Минаеву. Насколько серьёзно они подходят к писательству? Или это хобби и бизнес-проект?»
Ну, названные вами авторы, вообще, по-моему, проходят не совсем по ведомству литературы, а в лучшем случае — по ведомству беллетристики, в худшем же — паралитературы. Мне кажется, что единственный писатель, по-настоящему пришедший в литературу из бизнеса, — это Шервуд Андерсон. Выглядело это следующим образом. Однажды Шервуд Андерсон, проработав в своей конторе (насколько я помню, страховой) больше 20 лет, вошёл туда в последний раз, окинул взглядом рабочее место, плюнул и ушёл. Где-то скитался три дня. Как он их провёл — не знаю. Но после этого окончательно порвал с бизнесом и занялся чистой литературой, начал писать рассказы из цикла «Уайнсбург, Огайо». Так это или нет, миф это или авторский миф — не важно. Важно, что писатель, пришедший из бизнеса, должен с бизнесом радикально порвать. У него после этого остаётся одно дело, одно занятие — он становится писателем.
Писательство ни с чем не совместимо. Равным образом это было собственно у художников, ведь всё-таки: «Жил огненно-рыжий художник Гоген, // Богема, а впрочем [в прошлом] — торговый агент», — здесь излагается довольно точно у Вознесенского реальная история Гогена. Ну да, был он какое-то время бизнесменом. И Стрикленд — его, так сказать, наиболее подробный и наиболее похожий портрет (у Моэма в «Луне и гроше») — тоже какое-то время содержал жену и занимался совершенно ему не нужными биржевыми спекуляциями. После чего он плюнул на всё на это, уехал в Париж и там нищенствовал, сочиняя, выдумывая свои гениальные полотна. Вот писатель, пришедший из бизнеса, — это прежде всего писатель, порвавший с бизнесом, а не писатель, занявшийся литературой как новым видом бизнеса. Мне кажется, что это совершенно бессмысленно.
«Можно ли лекцию о Есенине? Что вы думаете о его стихах и его смерти?»
Вот об этом я, кстати, не подумал. О Есенине мы можем с вами поговорить, потому что это такая тоже своеобразная предшествующая инкарнация Высоцкого, о котором так многие хотят спорить сегодня. О Есенине если и говорить, то говорить, конечно, подробно и развёрнуто, и не в одной лекции на «Дожде», и не в одной лекции вообще. Это повод для книги серьёзной. Я думаю, что у нас Есенин ещё по-настоящему не осознан и не прочитан, особенно тот настоящий, глубокий, авангардный Есенин, который писал «Пугачёва», или «Инонию», или «Кобыльи корабли». Потому что мы в основном знаем Есенина по застольным песням (я говорю о большинстве), Есенина времён «Москвы кабацкой» или времён его пусть и очень убедительной, но всё-таки уже распадающейся, деградирующей лирики 1924–1925 годов. Есенин всё своё лучшее написал в период с 1917–1918-го по 1923-й, так мне представляется. «Небесный барабанщик», например, какое грандиозное произведение. Вот об этом Есенине я бы поговорил. Но у меня была уже довольно обширная лекция «Трезвый Есенин», в которой подробно рассматриваются вот эти совершенно забытые, к сожалению, или не столь актуальные (скажем осторожнее) аспекты есенинской литературы. Может быть, мы об этом поговорим в конце.
А что касается его смерти, то, видите, никаких спекуляций на эту тему я, к сожалению, всерьёз не принимаю. Для меня Есенин — не жертва убийства, а жертва самоубийства. Всё в его жизни в последний год вело его к такому самоуничтожению. И, в конце концов, недавняя биографическая книга Лекманова и [Свердлова] (сейчас не вспомню соавтора) мне представляется в этом смысле эталоном. Всё, что возможно, там уже сказано. Если найдутся какие-то новые факты — это можно будет обсуждать. А пока же, к сожалению, невозможно.
«Как вы относитесь к творчеству Сергея и Татьяны Никитиных?»
Я очень их люблю. И даже рискну сказать, что у меня есть песенка для них, им посвящённая (правда, музыка там Поппа), «Манчестер и Ливерпуль». Ну, вот эта песенка о погоде, она им посвящена. Я очень люблю и Таню, и Серёжу. Я смею их так называть, потому что связан с ними многие годы. Мне кажется, что их присутствие в нашей жизни очень многие акценты расставляет правильно.
«Лекцию о Борисе Рыжем».
Уже довольно много я о нём говорил. И есть о нём большая статья.
«Почему Тютчев назвал природу «сфинксом»? Почему отсутствие в ней загадки «верней своим искусом губит человека»?»