Один — страница 806 из 1277

, что в этом трактире собрались утонувшие моряки. Ну, это очень страшная история, увлекательная, красивая.

Всё, что найдено, будет опубликовано, я вам гарантирую. Другая проблема в том, что у Матвеевой существуют три редакции этого романа. Почему она его не печатала при жизни? Легко понять: она не считала его завершённым. Ей нравилось его лелеять, пестовать, над ним работать. Но всё, что есть в архиве, будет напечатано, это я вам гарантирую. И я надеюсь, что в конце этого года мы с вами по крайней мере первую часть романа будем отдельным изданием читать. Это очень хорошая книга.

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

― Ну вот, пошла последняя четверть эфира. Победили пока в количестве 18 человек люди, заказавшие Есенина, на почту написавшие. Спасибо.

Немножко я скажу всё-таки про философию Южинского переулка, пользуясь названием книги Александра Моисеевича Пятигорского — «Философия одного переулка». Хотя он имеет в виду, конечно, не мамлеевский кружок, но Москва тогда вообще была (я застал это) местом таких множественных эзотерических кружков. Южинский переулок, кружок Мамлеева, где изучали такой российский оккультизм, в том числе политический, и это повлияло очень сильно на Дугина… Думаю, и на Максима Шевченко. Ну, на Гейдара Джемаля — в огромной степени, конечно, потому что Джемаль просто вышел оттуда. Когда это был кружок, притом кружок Мамлеева, умевшего вовремя затормозить, это было и интересно, и привлекательно, и в каком-то смысле творчески очень подталкивало к реализации своей (не люблю слово «креативно»). Но по большому счету, если слишком серьёзно заигрываться в эти игры, это было таким наиболее коротким мостом к безумию, рискну сказать — к моральному релятивизму.

Понимаете, почему магия так соблазнительна и так опасна? Говоря совсем грубо: это чудо в отрыве от этики. Это чудо, которое, в отличие от Царствия небесного, не силою берётся, а как бы покупается путём нехитрых, чисто механистических оккультных манипуляций. Это попытка проникнуть со взломом туда, куда надо проникать со своим ключом, а этот ключ надо сначала сделать или найти. Повезло тому, кто найдёт.

Мне кажется, что оккультизм и до некоторой степени моральный релятивизм Южинского переулка, интерес к алхимии, политические проекции всей этой магии интересны как сюжет. Отсюда, кстати говоря, «Московский гамбит» Мамлеева стал самой удачной, по-моему, его книгой — более интересной, чем совершенно выморочные и больные «Шатуны».

Конечно, Эжен Головин — это одна из самых популярных фигур московского оккультизма, московской алхимии. Это очень таинственно, романтично всё. Конечно, никакими тайными знаниями он не обладал, а стихи его — это всего лишь более или менее удачные стилизации Серебряного века, отличающиеся к тому же крайним герметизмом, навязчивым повторением одних и тех же образов и мотивов. И человек он, мне кажется, был в достаточной степени, ну, опасный для тех, у кого не было иммунитета ко всем этим практикам. Вот мне кажется, что Александр Дугин на этом крепко поехал и душой, и умом, потому что нравственность там действительно не ночевала. Ну, мне так кажется. Во всяком случае, в этих учениях. Каким он был в своей частной практике, я понятия не имею, в личной жизни.

Но Эжен Головин — это соблазн. Соблазн, который, к счастью, был для немногих. Разговоры о невероятной интеллектуальной мощи этого человека, о его фантастически глубоких духовных прозрениях — они тоже, по-моему, никакой критики не выдерживают, потому что все опубликованные тексты никакой новизны не несут. Общеизвестно, общепонятно другое: всё это было следствием (в известном смысле — болезненным) такой своего рода цветущей, очень красивой и узорчатой плесени на стёклах теплицы, это было следствием русского Серебряного века, такое жизнестроительство, жизнетворчество.

Ну, русский Серебряный век — он же повторился в семидесятые годы. Большинство фигур типологически повторились, как тот же Высоцкий повторял Есенина, Окуджава продолжал линию Блока, Максимов — линию Горького и так далее. Это, конечно, уменьшенная копия. Ведь и Гумилёв баловался этой магией, экспериментировал с эфиром. И оккультизм был чрезвычайно моден и распространён. И спиритические сеансы устраивали Кузмин сотоварищи. Это всё была игра.

Но, конечно (вот рискну сказать ужасную вещь), лучше такой эстетствующий оккультизм, чем вполне серьёзная искренняя вера в хилеров, в «Индийских йогов — кто они?», в воспоминания о будущем, в разум дельфинов, в индуистские практики. Словом — лучше такой оккультизм эстетский, нежели масскультовый. Вот это я рискнул бы сказать.

Кстати, Высоцкий был одним из самых точных и насмешливых, и впечатлительных летописцев этих увлечений московского бомонда. И йоги, и инопланетяне, и дельфины — это постоянные темы его творчества. Это насмешка над порывом советского человека — атеистического, материалистического, подворовывающего при первой возможности — попытка его такая прорваться к какой-то духовности без религиозного. Вот эта безрелигиозная духовность семидесятых была очень опасна. И опасна ещё и потому, что вот, например, Тарковский тоже довольно серьёзно играл во все эти игры, увлекался антропософией, Штайнером. Вот это, конечно, говорит о нём как о человеке гениальном, но недалёком.

А теперь вернёмся к Есенину, который таким большинством победил. И почему победил — мне не очень понятно. Наверное, потому, что личность эта, как и личность Высоцкого, остаётся бесконечно притягательной и как-то недорасшифрованной, недопонятой.

Я не буду повторять здесь уже часто повторявшихся разговоров своих о том, что последние три года жизни Есенина, когда он написал свои самые популярные тексты, — это годы распада. Есенин — один из немногих поэтов, которые сделали темой своего творчества собственную деградацию: алкогольный распад, алкогольный психоз, мучительную зависимость от внешней среды. Поздний Есенин демонстрирует нам весьма наглядно то, что называется как раз белой горячкой. Он не в состоянии выдержать уже ни единого цельного и сильного стихотворения. Он разбалтывается, расшатывается. Лирической темы нет. Жаргон врывается в стихи и не всегда это органично. Рифма начинает хромать. С грамматикой происходит что-то странное.


Цветы мне говорят — прощай,

Головками склоняясь ниже,

Что я вовеки не увижу

Твоё лицо и отчий край.


Что они всё-таки говорят — «прощай» или «что я вовеки не увижу»? Такие стихи, как «Письмо деду», с их поразительным сочетанием алкогольного пафоса и алкогольной же тоски, и алкогольной безумной самовлюблённости… «Не ставьте памятник в Рязани!» (во многих уже текстах это варьируется). Всё это вместе производит впечатление, конечно, довольно мрачное.

Очень печально, что всенародным Есениным, всенародно любимым Есениным стал именно Есенин эпохи распада, Есенин эпохи полной потери координации. Очень немногие, очень редкие стихи среди поздних — ну, такие, например, как «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…» или «Синий туман. Снеговое раздолье», — вот очень немногие стихи намекают на прежний есенинский уровень. Если вдуматься, популярность некоторых текстов является показателем их довольно низкого качества, потому что это не популярность в кругу поэтов и не популярность в кругу истинных читателей поэзии. Ещё Окуджава говорил: «Стихи, которые слушают на стадионах, — это, наверное, не совсем стихи». Или сама обстановка должна быть болезненной, чтобы это там происходило.

У меня есть ощущение, что поздние тексты Есенина как раз удивительны какой-то своей удивительной разболтанностью, удивительным каким-то лирическим, как бы сказать… лирической произвольностью. Там нет вот той мучительной точности, которая так хороша в его текстах, начиная с 1916 года и заканчивая 1923-м. Расцвет его был коротким. Он начал с очень плохих стихов. И даже непонятно, печатали ли их. Во всяком случае то, что он датировал впоследствии 1910–1912 годами, 1913 годом, — это далеко не первые его стихи. Вот то, что он писал в 15 лет — это ужас!

Он быстро, поразительно быстро рос, особенно, конечно, учитывая его феноменальную восприимчивость, тонкое умение выстраивать литературную политику, свою биографию. Он учился у правильных людей. Многому научился у Клюева. У Городецкого — почти ничему. Надо сказать, что он очень быстро научился петь на все чужие голоса: и как Клюев, и как Блок. А Клюев, кстати, тоже был в некоторых своих образцах (не в лучших) довольно таким обычным русским лирическим поэтом без вот этого местного колорита. Настоящий Клюев начинается года с 1917–1918-го. Революция их всех очень выпрямился и увеличила. А так у Клюева тоже полно, в частности в стихах, посвящённых Ахматовой, полно таких штампов символистских, полно Серебряного века. Да и местный колорит у него тоже по-настоящему начинает звучать в «Погорельщине», а до это такие во многом общие и размытые вещи. Что Клычков, что Клюев, что Городецкий — они тогда пели, в общем, более или менее в унисон. По-настоящему Клюев зазвучал, конечно, в своих послереволюционных стихах, которые… Вот Ольга Форш так замечательно описала процесс их создания в «Сумасшедшем корабле».

Надо заметить, что Есенин до 1917 года — это очень хороший поэт второго ряда, во всяком случае поэт, умеющий, как все, но ещё не умеющий, как он. Редкое исключение — это стихи о зверях. Потому что поразительно точно написал Катаев, что вот когда Есенин пишет о лисице или о собаке, или о корове («Дряхлая, выпали зубы», помните?), он более человечен, чем когда он говорит о людях. И лучшие стихи Есенина, такие как «Песнь о собаке» или вот эта удивительная совершенно «Лисица»…


Рыжий хвост упал в метель пожаром,

На губах — как прелая морковь…


Как Катаев пишет: «Прелая морковь доконала меня». Это изобразительность, но это ещё и глубочайшее сострадание. Вот там Есенин свой, настоящий.

Но подлинный взлёт он, конечно, пережил с 1917-го по 1922 год — условно говоря, с «Инонии» до «Сорокоуста», ну, «Кобыльи корабли», «Небесный барабанщик», «Иорданская голубица». Дело в том, что первая книга Есенина, которая «Радуница», она ещё всё-таки во многих отношениях вторична. А вот Есенин времён крестьянской утопии и времён «Пугачёва» — это великий авангардист. У меня была такая статья большая, называлась «Трезвый Есенин».