Один — страница 810 из 1277

актера. «Мы такие добрые, что всех вас сейчас убьём», — это штамп, который к Русскому миру не имеет никакого отношения.

Можно только ужасаться тому, что там сейчас происходит, и думать о масштабах расплаты, национальной в том числе. А масштабы этой расплаты могут оказаться чудовищными. Мы не представляем их себе, потому что для кого-то отрезвление будет очень горьким, это будет просто трагедия. Ну а кому-то придётся отвечать за всё это вполне серьёзно. Потому что всё хорошее, что могло быть сделано в российской истории, могло или не было сделано, все надежды, все иллюзии были крест-накрест перечёркнуты сначала Крымом… Потому что именно Крым — начало Донбасса. Я не принимаю этого разделения, что Февраль — хорошо, а Октябрь — плохо. Конечно, Крым — это начало Донбасса, это первый этап, первая ступень ракеты. Мне совершенно очевидно, что и Донбасс тоже будет впоследствии очень мрачной вехой в истории нашего развития.

И вот когда Лев Пирогов пишет, что «именно после Донбасса стало ясно, что мы нация, мы есть, мы всегда здесь будем», — это совершенно чудовищный wishful thinking, выдача желаемого за действительное. После Донбасса стало ясно, что слишком долгое нежелание России присмотреться к себе и понять себя привело к этим патологическим абсолютно проявлениям. И мне кажется, что это не столько даже ошибка и не столько чья-то злая воля, сколько это гигантская национальная трагедия, масштаб которой, ещё раз говорю, мы будем оценивать многие годы. Когда-то нам покажется, что мы жили в великие времена, но великого в них было только масштаб ошибки, масштаб поражения. Это, конечно, чудовищно.

То, что это началось и вряд ли когда-нибудь уже теперь при нашей жизни остановится, а если и остановится, то всё равно будет между нами всеми стоять, как труп непогребённый, — это, по-моему, достаточно очевидно. Это был тот самый случай, когда Россия даже не с европейского (европейский путь мне тоже представляется не единственным и не универсальным), а именно со своего пути соступила в чёрное болото, в чёрную бездну. И как долго нам будет это аукаться, я себе представить не могу. И сколько ещё крови там будет литься… И главное — сколько отвратительных черт полезло из людей, которые внешне были абсолютно, ну, белыми и пушистыми или, во всяком случае, нейтральными; сколько чудовищных превращений мы наблюдали, и превращений, в которых обратного хода нет. Поэтому, с одной стороны, конечно, хорошо, что всё стало видно и наглядно, а с другой — вот такой образ Русского мира, который мы увидели, долго ещё нам будет являться в страшных снах.

Долгий и достаточно большой вопрос от нашего слушателя как раз из Донецка. Я попробую потом, Саша, подумать и ответить насчёт астенизированных персонажей, которые не убивают злодеев, насчёт, так сказать, соотношения рефлексии и готовности к действию. Ну, это подробно рассмотрено у Тургенева в статье «Гамлет и Дон-Кихот».

«Какие толстые журналы вы выписываете?»

А зачем их выписывать? Я, в общем, читаю их в «Журнальном зале». Мне кажется, что толстый журнал — это рудимент, что эта форма публикации текста себя исчерпала. Сейчас надо выкладывать их в Интернете или выпускать книжками.

«Пытались ли вам родители школьников или студентов давать взятки в обмен на хорошие оценки? Видели ли вы плачущих детей, вымаливающих у вас четвёрку в четверти?»

Вы знаете, наверное, я ниже четвёрки никогда не ставлю. Если человек не знает на четвёрку — я просто не поставлю ему отметку. У меня есть глубокое убеждение, что человеку, выросшему в русской культуре, стыдно знать русскую литературу на тройку, его оценки должны начинаться с четвёрки. Это тот минимум, начиная с которого, мы можем говорить об образовании, о просвещении. Я в таких случаях, если я вижу, что школьник ну совершенно ни бум-бум, я скорее попытаюсь его как-то инициировать, дотянуть, заставить спорить, но тройку я ему ставить не буду. Я не понимаю, как можно ставить тройку за русский язык человеку, который на нём говорит.

«Почему мне в последние годы хочется превратиться в змею, заползти в глубокую тёмную нору, где никто не вспомнит и я всех забуду? Эта мысль меня успокаивает перед сном».

Вы как раз описываете одну из таких довольно распространённых снотворных практик: представить себя в уютном убежище. Если вас эта мысль посещает перед сном, то и слава богу. Что касается моего отношения к этому. Вы понимаете, мне эскепизм очень мало присущ. И даже, я бы сказал, присуща мне некоторая такая чеховская агорафилия — любовь к открытому пространству, ну и, соответственно, фобия, касающаяся всех пространств замкнутых, закрытых, тесных. Я не люблю находиться в этом уюте такого добровольного изгнания, в уюте кухни, в уюте своей ниши. Меня всё время тянет не вползти туда, как змея, а как-то, наоборот, оттуда высунуться. Клаустрофобия мне в этом смысле очень присуща.

И поэтому… Ну, если вам хочется ощущать себя змеёй — наверное, это потому, что у вас депрессия, вы переутомлены, и мир хочет вас как-то на время вытеснить. Вам кажется, что он вас вытесняет. Это состояние пройдёт. Вообще желание заныкаться в нору человеку не присуще в здоровом, в таком полном сил состоянии. Помните знаменитую фразу Толстого: «Человеку всего-то нужно, как оказалось, два аршина земли»? А Чехов ему возразил: «Это трупу нужно два аршина земли, а человеку нужен весь мир».

«Как вы относитесь к творчеству Зои Ященко?»

С восторгом! Зоя Ященко — моя однокурсница. И я её первую услышанную песню «Новогодняя недописанная» до сих пор знаю наизусть и очень люблю. У неё какие-то вещи лучше, какие-то хуже, но сама Зоя представляется мне прекрасным, тонким, очень одарённым человеком искусства.

Пропускаю несколько кинематографических вопросов, на которые…

«О чём «Токийская повесть» Одзу? Режиссёр любит стариков и не осуждает жестокое равнодушие детства?»

Да вот она о том, как мне представляется, что человек ничего не может осудить, человек всё должен понимать. Это вещь о том, что есть ситуации в жизни, с которыми человек справиться не может — в частности, ситуация старения, ситуация взросления детей, ситуация «пустого гнезда», когда дети разлетелись, а ты приезжаешь в гости и оказываешься им в тягость. Это нельзя исправить. В жизни есть вещи, которые неисправимы: иногда одиночество, иногда несчастная любовь, иногда взросление детей. И надо с достоинством из этого выходить, не пытаться их изменить, а с достоинством, с уважением глубоко и серьёзно это воспринимать. Вот «Токийская повесть», по-моему… Да и потом, знаете, она ничему не учит. Это просто такая констатация, это такая картина про то, как оно есть. И она такая нежная, такая глубокая, такая смиренная, что её интонация действует больше, чем мысли. Вы ощущаете себя в ситуации такого старческого жизнеприятия, уважительного печального жизнеприятия. Вот это главное, что в фильме есть.

«Как вы дисциплинируете свой творческий процесс? Какому внутреннему порядку вы следуете, чтобы быть максимально эффективным?»

Ну, когда-то Валерий Попов мне говорил: «Самое надёжное — это довести ситуацию до дедлайна, до последней крайности, когда у тебя остаётся на сдачу текста неделя или три дня, и тогда это из тебя будет вырываться под особенным напором». Ну, такая искусственная невротизация. Я прибегаю иногда к таким вещам. Если мне очень не хочется что-то писать, я оттягиваю до последнего. Но в принципе, слава богу, такая ситуация, когда мне не хочется писать, она очень редкая, и она почти всегда… Кстати, прислушайтесь к себе, ведь организм вам плохого не подскажет. Если вам какую-то вещь ну очень не хочется писать, то вам её писать не надо, она не нужна. Сколько раз уже такое было, что мне надо написать какой-то текст (срочный/не срочный), а мне не хочется этого делать! И я это откладываю. А назавтра оказывается, что он и не нужен, что его бы завернули. Вот и вам я того же желаю. Прислушивайтесь к организму. Если он говорит: «Не надо ничего делать», — то ничего и не делайте. Чем больше сделаете сегодня, тем больше переделаете завтра.

«Я вас высоко ценю, но в вопросах советского кинематографа, по-моему, вы разбираетесь слабо, — да. А вы разбираетесь сильно. Если я сделал ваш день или, точнее, вашу ночь, то мне не трудно, а вам приятно. — Негативное мнение о «Неоконченной пьесе» Михалкова красноречиво говорит об этом. Эта картина — подлинный шедевр, достойный «Оскара», — да, разумеется. — Поосторожнее. Вас слушают и читают миллионы!»

Значит, с советами своими вам следует поступить, мне кажется, довольно предсказуемым образом. А что касается… Ну, «поосторожнее» всякое. Что хочу — то и говорю. Я и так, в общем, призывами к экстремизму не занимаюсь. И хотелось бы мне ещё сохранить некоторое подобие честности — хотя бы в гамбургском счёте — в критериях искусства, честно говорить о том, что мне что-то не нравится. А что касается вот этих всяких таких рискованных заявлений от людей (которые ещё, небось, помладше меня), «вы разбираетесь слабо», — я всегда в таких случаях охотно соглашаюсь. «Я разбираюсь слабо, а вы разбираетесь сильно», — иногда человеку надо это услышать. Потому что если он услышит в ответ объективную оценку своих способностей, он может огорчиться, разозлиться, ещё, глядишь, ударить кого-нибудь. А мне ведь действительно легко. Понимаете? Вот мне скажут, что «вы хорошо разбираетесь», — и тогда ни малейшего с моей стороны усилия не требуется, тем более что это неправда.

«Живу в эмиграции ровно два года. После вашей лекции на тему об эмигрантах кипело во мне долго. Как и многим, хотелось написать вам злобнейшее послание, но не стал. Переварил, переслушал — понял».

Спасибо. Вот это правильная модель поведения, дорогой zanyaty, дорогой Занятый (так читается ваш ник). Это правильно, что Занятый. Знаете, там же сказано с самого начала, что на 90 процентов эта лекция говорит о внутренних эмигрантах, об их состоянии, в этом именно парадокс. Ну, точно так же как пришельцы в фильме Бондарчука — это не пришельцы, а представители других национальностей и социальных слоёв, заполонивших скромное Чертаново. Это метафора. В данном случае эмиграция — это тоже метафора.