«Ведь вы за границей только работали?»
Нет, я и жил. Почему? Я довольно много времени там провожу. И потом, знаете, когда работаешь, лучше понимаешь страну, чем когда живёшь просто.
«Можно ли от вас ждать продолжения темы? Мне как отцу двоих детей было бы интересно услышать ваши размышления про детей эмигрантов».
Вот детей эмигрантов я знаю хуже, но поговорить о последствиях именно внутренней эмиграции для семейного быта интересно. Знаете, вот какая штука… Сейчас мне опять придётся ходить по весьма тонкому льду, но ничего не поделаешь. Вот я разбирал недавно в цикле лекций «Великие пары XX века» ролевые модели супружеских пар. Вот есть классическая пара Гумилёва и Ахматовой — «монашка и солдат» или «блудница и солдат», если угодно. Есть очень интересная не пара даже, а треугольник там: Зиновьева-Аннибал — Иванов — Шварсалон (Шварсалон — это падчерица, на которой он женился после смерти Зиновьевой-Аннибал). Есть очень интересная ролевая модель Гиппиус, Философова и Мережковского. И так далее. Брики. Но вот один из самых интересных случаев — это случай Мандельштамов. Чем они интересны?
Начиналась история этой пары довольно радостно, весело. Это был свободный брак, причём свободный с обеих сторон, так сказать, несколько, я бы сказал, по-павленски открытым и разнообразным экспериментом. В частности, Ольга Ваксель вспоминает, что выдерживала штурм сразу от обоих участников этой пары. Ну, конечно, Ваксель могла уже за границей, может быть, мстительно лгать, потому что Мандельштам к ней всё-таки не ушёл, но Эмма Герштейн вспоминает о подобных же интенциях. Там была довольно свободная любовь. И Надя была человек без комплексов, и Осип Эмильевич, в общем, тоже.
А потом в роли этой пары стал существенную роль играть страх. Это была действительно не пара, а треугольник — Осип, Надя и страх. И чем больше было этого страха, чем больше было внешнее давление, тем больше их, как вот эти знаменитые немецкие полушария, пригнетало друг к другу, потому что внешняя сила, давящая на них, с годами становилась всё более брутальной, всё более безжалостной. И поэтому к тридцатым годам это идеальная семья двух измученных людей, нашедших друг в друге опору. Это, конечно, сопровождалось по-прежнему и страстью, и сотворчеством, и привычкой в каком-то смысле, и невероятной взаимной нежностью. Потому что к жене у Осипа Эмильевича, по выражению Ахматовой, был такой же грозное отношение, как к Пушкину: вот он страшно ревновал, он обожал. Никогда она не видела ни в ком такой заботы и так далее (в смысле — Ахматова). Это идеальная совершенно пара, по ахматовскому же мнению.
И вот то, как внешняя среда сплачивает семью — это довольно интересная такая психологическая тема. Эмигрант находится, хочет он того или нет… Он может не хотеть, он может отрицать это, но он находится под сильнейшим давлением чужого социума. И поэтому внутри этого социума, в семье очень часто устанавливаются отношения сродни мандельштамовским: более доверительные, более нежные, более глубокие, потому что люди прислоняются друг к другу, как карточный домик, им не в ком больше найти опору.
Я много раз замечал: хороший способ спасти семью — это уехать. Правда, иногда (и это случай, описанный Лимоновым) эмиграция — а особенно американская с её такой предельной честностью, предельной жёсткостью всех обстоятельств — она выявляет трещины в этой семье и заставляет людей после отъезда сразу расходиться. То есть если есть непоправимые трещины, непоправимая фальшь в семье, то тоже эмиграция — хороший способ уехать и её проявить. Эмиграция укрепляет крепкое и разрушает слабое, разрушает треснутое. Поэтому эмиграция — не знаю, как для творчества, не знаю, как для детей, а для семьи в целом это в любом случае позитивный опыт. Ну, можно обойтись мягким вариантом эмиграции — можно поехать на курорт, и там тоже станет ясно, что вы друг другу нужны/не нужны.
«Произведут ли события ХХ века литературу, подобную произведениям Дюма, Сабатини, Буссенара?»
Нет. Очень жалко об этом думать, но «в жизни раз бывает восемнадцать лет». Произведения Дюма, Буссенара, Сабатини… Да и мало ли их было — этих прекрасных романтиков рубежа веков? Дюма пораньше… Ещё Жюль Верна добавьте сюда. У него, кстати, день рождения, по-моему. Весь этот пафос освоения новых, каких-то небывалых пространств, возможностей науки, возможностей философии, путешествий, гриновский пафос (Грин же тоже один из них) — это в жизни раз бывает. Это эпоха великих ожиданий, прогресса середины и конца XIX столетия. Такого бурного технического роста и такого бурного роста интеллектуального мир ещё не переживал. И война была именно попыткой его затормозить, явлением глубоко консервативным, глубоко архаическим. Поэтому такой литературы больше не будет никогда.
Последним всплеском, последним отголоском этой литературы я назвал бы роман Пинчона «Against the Day» (условно говоря, «На день упокоения моего»). Это книга, от которой веет вот этой свежестью модерна, освоением великих пространств, авантюризмом, путешествиями. Вот эти Chums of Chance’s, вот эти Рыцари удачи, команда дирижабля, которая свободно путешествует в диапазоне от Гималаев до Европы, до Америки, до чикагской выставки, — это публика такая действительно конкистадорская, авантюристская. Собака там какая замечательная. В общем, весёлый роман. И мне он кажется таким… Мне нравится, что он такой большой, такой пёстрый, что в нём так много всего, и что там такие страшные, таинственные куски есть. Так что вот это, по-моему, последний роман рубежа веков, хотя и написанный 100 лет спустя.
«Ваше отношение к прозе Марины Степновой».
«Хирург» мне понравился. Насколько я помню, так называлась эта вещь. Вообще первый роман Марины Степновой понравился мне гораздо больше, чем второй, вот этот «Переулок»… Забыл уже сейчас, как он назывался. Сейчас наш великий библиограф и постоянный мой консультант Юрий Плевако в паузе мне, конечно, подскажет. Спасибо вам, кстати, Юра, за присланные книжки. Мне Юра Плевако, один из любимых читателей, прислал ссылки на довольно уникальные два книжные проекта. А самое из них интересное — это изданная в 1985 году за границей инсценировка «Мастера» работы Любимова. Вот уж на что я не любил этот спектакль, на что он мне представлялся эклектичным и местами, простите, пошловатым, но читать эту инсценировку было упоительно. Всё-таки фон времени многое значит. На нашем фоне любимовская инсценировка — шедевр.
Так вот, возвращаясь к прозе Марины Степновой после такой странной заячьей петли… Мне, конечно, сейчас подскажут названия её романов. Вот последний роман, в котором не было ни одно диалога нарочно, он меня насторожил, показался мне скучным. «Женщины Лазаря» — это довольно любопытная книга, но я не почувствовал в ней настоящего проникновения в дух истории, потому что это всё-таки двадцатые, тридцатые и последующие годы, увиденные глазами умной аудитории умного глянцевого журнала. А всё было грубее и страшнее, всё было завязано плотнее. Ну, другая фактура времени. Я знаю по себе, как трудно проваливаться в это время, как трудно прикидывать на себя его особенности. Вот Герман сумел же снять «Хрусталёва», но он его помнил, он был очевидцем.
В целом, по-моему, Марина Степнова — очень талантливый и симпатичный человек. Но будет лучше, если она будет писать, мне кажется, такие честные, в её стиле, хорошие рассказы про современность, потому что ни история, ни философия ей, по-моему, не даются. Ну а про кого мы можем сказать иначе? Мне, например, как считают очень многие критики, вообще писать не следовало бы, но я же не обижаюсь на это. Ничего не поделаешь, всем не угодишь.
«Как ваши ученики принимают ваше определение Чацкого? Более нелепого обоснования, чем ваше — «Чацкий умён, потому что никого не презирает», — придумать просто невозможно. Вы что, никого не презираете? Или Чацкий умнее вас? Это Чацкий-то никого не презирает? А Молчалина!? Да всеми фибрами души!»
Надо различать презрение и презрение. Он может очень дурно относиться к конкретным людям, но он не настолько презирает человеческую природу в целом, чтобы отказаться от выговаривания своих монологов. И кстати говоря, он и Молчалина не презирает априори. Он сначала пытается понять, что это такое, в чём секрет его очарования. Он рассматривает его как очень серьёзного соперника. Это не презрение.
С такими чувствами, с такой душою
Любим!.. Обманщица смеялась надо мною!
У него нет априорной уверенности в том, что все люди хуже, чем он. Смею думать, что у меня тоже этой уверенности нет. Потому что такая уверенность присуща обычно снобам и, страшно сказать, дуракам.
«Откуда ваша любовь к сапогам? Это способ эпатировать публику?»
Нет. Я ещё с армейской службы считаю сапоги едва ли не самой прагматичной обувью. Ну и потом — всё-таки красивые, ничего не поделаешь. И вообще мне нравится бывать в магазине «Army Navy» в Кливленде и покупать там каждый раз вот эти новые высокие — иногда на шнуровке, иногда просто так — сапоги. Ну, может быть, это то, что Борис Стругацкий так точно называл «инфантильным советским милитаризмом». Может быть, вот оно так во мне спустя годы отозвалось.
«Вы рассмешили нас стихотворением «Батька в гневе».
Спасибо, я этого и добивался.
«Можно ли лекцию о Бараташвили и грузинской поэзии? Оля».
Оля, я очень люблю Бараташвили, но ещё больше я люблю, конечно, Галактиона Табидзе. Это для меня один из самых дорогих и значительных поэтов. Но я же не знаю грузинского, понимаете. Я знаком с ним в переводах и в подстрочниках моих друзей, в частности любимого Шоты Итиашвили. Спасибо тебе сейчас большое. Я не уверен в своей компетентности. Я люблю Валериана Гаприндашвили, но и его я знаю тоже только в переводах Пастернака. Я немножко знал нескольких грузинских поэтов, видел многих из них издали, бывал в Тбилиси на поэтических фестивалях. Я очень люблю Симона Чиковани, например. Но моё знание этих авторов поверхностное.
Галактиона я изучал чуть глубже, потому что, когда писал об Окуджаве, очень много его читал — дело в том, что ведь Галактион был мужем его тётки. Но всё равно для того, чтобы об этом говорить, надо быть или грузином, или специалистом в области грузинской поэтики (именно поэтики), размеров, тем. Поэтому давайте ограничимся тем, что будем на расстоянии это так смиренно, по-дилетантски любить. Но то, что Галактион Табидзе был крупнейшим европейским лириком второй половины XX века, и первой (ну, он умер в 1958-м) — для меня это совершенно бесспорно.