«Весны в Фиальте» (Фердинанд, насколько я помню), за чьими лиловыми стёклами уже нельзя было разглядеть никакого пейзажа.
Мне кажется, что проза Соколова — это замечательный пример пустоговорения, такого стилистического забалтывания. Скажем, такая барочная роскошь в стиле Венички Ерофеева, она работает на общую идею: она показывает замечательно пять пластов (я их подробно перечислял) вот этого интеллигентского и при этом маргинализованного пьяного сознания. И более того, в прозе Ерофеева (Венедикта, конечно) есть пронзительная, мучительная боль, есть трагедия настоящая. Что касается прозы Соколова — я вижу, что там огромное количество стилистического кокетства, плетения словес, страшное самолюбование и какое-то абсолютное удручающее отсутствие новизны и смысла, какое-то ощущение дурной бесконечности, марево дурного охватывает меня от этих текстов.
И понимаете, вот что как раз очень интересно. Сейчас же о Соколове стали довольно много писать. И пишут, например, вот в таком вот духе (я уже даже специально себе это где-то выписал), статья называется «Школа для умных»:
«Соколов любит слово, слово как таковое, самовитое, любит повертеть его в руках, посмотреть, как оно переливается звуками и смыслами, как сопрягается с другими словами. Он любит омонимию и омофонию («нор да дыр»), любит привычное обогащать неожиданным (крепостной — житель крепости, послание — изгнание), любит словесное изобретательство (прохожий — мимоход). Но его не только и не столько занимает игра сама по себе. Слово у Соколова, умелого ловителя слов — мир, чреватый другими мирами, портал, ведущий в иные измерения, ответвления в боковые коридоры его повествовательного лабиринта, средство строительного монтажа».
Вот нагородить большее количество пустотных пошлостей на абзац невозможно. Я не буду называть автора — ну, просто чтобы не создавать ему лишних поводов для огорчения. Но это очень плохо и, по-моему, очевидно плохо. И плохо прежде всего потому, что даёт читателю, критику возможность, ещё раз говорю, лестной идентификации. Мы читаем Сашу Соколова и думаем, какие мы умные и утончённые, хотя на самом деле никакой утончённости там нет.
Там бывают довольно удачные шутки, как бывают они и у Набокова, но Набоков далеко к этому не сводится. Там бывают действительно довольно забавные сопряжения. Но всерьёз относиться, например, к «Триптиху», в котором уже просто словоговорение ради словоговорения? Это в сущности почти «переписывание разговорника», предсказанное ещё Синявским в «Золотом шнурке» довольно точно. Это имитация, потому что эта литература, на мой взгляд, и в эмоциональном своём спектре чрезвычайно бледная, в ней нет настоящего шока. И я не очень понимаю, как можно написать текст, в котором бы до такой степени много было слов и мало эмоционального напряжения. И фабулы там нет практически, динамики нет. Это замечательное такое рукоделие.
Но проблема в том, что это рукоделие, как и сам Саша Соколов, претендует быть очень брутальным, очень мускулистым, претендует быть прозой инструктора по лыжам, что всё время подчёркивается, в частности в статье «Школа для умных». А мне кажется, что эта проза идеально ложится на день сегодняшний, потому что всегда хочется сказать по-базаровски: «О друг мой Аркадий Николаевич! Об одном прошу тебя: не говори красиво». По-моему, это пошлость страшная. И пошлость — ведь это всегда то, что делается для других, а не по личным мотивам. Никакого личного мотива, кроме бесконечного забалтывания и бесконечного одиночества, я в этой прозе различить не могу. Это уважаемый, вполне почтенный мотив, но недостаточный. Я уже не говорю о том, что вот это стилистическое кокетство не подкреплено главным — мыслью. В этой прозе мысль чаще всего отсутствует. Это, наверное, для Первого канала практически самая сегодня современная идеальная премьера.
Другое дело, что Соколов — да, он повлиял, он оказался влиятельным писателем. И эпигонов у него было множество. Точнее — через него повлиял Джойс, потому что Джойс действительно страшно заразителен, зараза! И удивительно, что у Джойса, помимо замечательных языковых игр, всегда всё-таки присутствует (даже в «Финнегане») вот эта напряжённо бьющаяся, сложная мысль. Здесь же мысль, как правило, либо маскируется (а точнее — маскируется её отсутствие), либо оказывается удивительно банальной, удивительно плоской, «фельетонной», как правильно другой критик написал о «Палисандрии». Поэтому мне кажется, что наше время и Саша Соколов, Первый канал и Саша Соколов нашли друг друга.
А вот эпигоны Соколова — ну, такие как, например, Гольдштейн, автор «Спокойных полей», — они при этом всё-таки… Ну, в своей литературно-критической прозе Гольдштейн был гораздо интереснее, чем Саша Соколов. Там у него… Царствие ему небесное. Там у него есть и концепция, и бьющаяся мысль, и спорность, и вызов. А когда он начинает с явным закосом под Соколова писать такую квазиплотную, а на самом деле дико разреженную, вот как больная материя, такую прозу — Гольдштейн становится сразу ниже себя на десять голов. И когда он подражает Набокову, тоже не очень хорошо. А вот когда он пишет о Русской революции или о русских 50–60-х, у него сразу довольно сильно намечается прыжок за свои пределы. Вот это, мне кажется, самое интересное.
Сейчас, подождите. Ещё раз заявка на Слуцкого. Хорошо, попробуем. Заявка на одиночество. Обязательно.
«Россель о перевале Дятлова. Влияет ли вчерашняя информация на вашу версию событий на перевале? Имею в виду заявление Росселя о засекреченности информации на федеральном уровне».
Понимаете, появившаяся недавно версия о том, что группа Дятлова шла на перевал по заданию КГБ, чтобы зафиксировать некое событие, и от этого события погибла — это мне представляется если не достоверным, то во всяком случае возможным. Поэтому эта версия внушила мне определённые надежды хотя бы потому, что она снимает вот эту дикую неизвестность. В остальном… Я повторяю в пятый раз ту же самую мысль, которая есть в романе «Сигналы», что группа Дятлова стала жертвой не одного, а двух или трёх событий, и эти события как-то странно интерферировали, друг на друга повлияли.
Мне кажется, что такая же, в общем, история — это большинство тайн, в которых мы путаемся, понимаете, в кусочках разных паззлов. Вот в этом-то всё и дело, что мы пытаемся сложить один паззл из остатков нескольких историй. То, что у группы Дятлова были изъяты после её обнаружения шесть фотографий и шесть фотоплёнок из десяти, то, что там, на месте их обнаружения, скорее всего, раньше спасателей побывала ещё какая-то группа (это объясняет найденную там портянку и штык-нож) — вот это до какой-то степени мне кажется версией интересной, перспективной.
Я Наину Иосифовну Ельцину спрашивал, дай Бог ей здоровья. Она же знала этих людей, они вместе тогда учились. Ельцин ей сказал, что всё, что можно рассекретить, уже рассекречено, то есть других сведений просто нет. Но, может быть, он лукавил. Как знать? И если окажется, что на перевале Дятлова действительно имело место некое спецзадание, это уберёт у тайны её романтический, её мистический ореол. И я буду этому отчасти рад, потому что очень уж я не люблю проникновение мистики в повседневность. Это мне кажется довольно опасным.
«Хорошо это или плохо — сознательно отказываться от поиска полутонов при оценке окружающего мира?»
Знаете, сейчас не время полутонов. Вот мне очень горько об этом говорить. Я сам больше всего в жизни люблю оттенки.
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
Помните у Левитанского в «Кинематографе»? Мне кажется, что вообще жизнь прекрасна своей пестротой, полутонами, разнообразием, но сейчас не время полутонов. Почему я и говорю, что, на мой взгляд, очень многих ниш просто не осталось. Ну, скажем, ниша русскоязычного писателя на Украине (или в Украине), по-моему, трещит по швам. Ниша российского интеллигента-оппозиционера, который всё время воздерживается от оценок и говорит, что «правда не здесь и не здесь, а вот там», — эта ниша мне и довольно симпатична, но я боюсь, что она уже тоже схлопывается. Мы вступаем во время великих перемен — может быть, военных, а в войне полутонов не бывает. Мне очень бы не хотелось с вами, так сказать, делиться этой мыслью, но эта мысль меня посещает всё чаще.
«Поделитесь впечатлениями от сериала «Молодой папа».
У меня лекция будет большая по сериалу «Молодой папа», называется она «Молодой папа глазами немолодого отца». Горько мне придумывать такое название, но ничего не поделаешь. Сразу говорю… Чтобы не пересказывать лекцию, могу вам сказать: я посмотрел эти десять серий по пятьдесят минут. Я надеялся, что их будет восемь, но их было десять. Мне трудно было это смотреть и скучновато. Как художественное высказывание мне это не интересно, но как симптом это бесконечно интересно, это очень важный сериал. И Соррентино — важный, умный режиссёр, тонко чувствующий движения в мире, движения воздуха. Поэтому я, конечно, посмотрел это с большим неослабевающим, скажем так, зрительским разочарованием и с критическим социологическим интересом.
Этот сериал говорит о важных сдвигах и в жанровой природе сериала, и прежде всего в природе человечества, которое ждёт нового духовного лидера и ищет, какими чертами он мог бы обладать. Есть там великолепные куски, особенно пролог, как выяснилось, снящийся ему, когда он говорит: «Мы разучились любить, мы разучились мастурбировать», — и сразу три кардинала падают в обморок. Это прелестное такое хулигантство. Там очень много хорошего, но мне не хватило там динамики. А вообще, конечно, блестящая работа Джуда Лоу, что там и говорить.
«К теме ЖЗЛ о неизвестных. Наберусь смелости назвать три истории. Неизвестный падающий человек с известной фотографии 11 сентября. А по случаю «Таман Шуд» можно рассказать удивительную историю Петера Бергмана, которая таинственностью схожа с делом «Таман Шуд», но имеет кардинально другие причины. Или норвежский случай с исдальской женщиной, в частности — вспоротые бирки и восемь поддельных паспортов».