Один — страница 820 из 1277

да любил иерархии и в результате выстлался под большевиков. Можно спорить с этой точкой зрения; мне кажется, что выбор Брюсова был сделан еще в 1914 году, когда его антисемитизм и ура-патриотизм привели его в очень неприятный стан, когда он написал несколько чудовищно квасных стихотворений. Но надо сказать, что для морального релятивиста, каким был, безусловно, ранний Брюсов, выбор в пользу силы — естественное дело. Именно поэтому столь многие девушки Серебряного века стали женщинами-комиссарами.

«У нас уже есть три кандидата на пост мэра Москвы от оппозиции — Навальный, Гудков и Митрохин. Кого из этой тройки вы поддерживаете на пост мэра и почему?»

Выдвинутся — посмотрим. Но пока вот эта ваша точка зрения, что борьба за пост мэра станет таким своего рода реваншем после несостоявшихся явно или несостоятельных президентских выборов, на которых, скорее всего, не будет допущен никто из оппозиции — это интересная теория, ее следовало бы проработать.

«Собираетесь ли вы участвовать в шествии памяти Немцова?»

Ну коль скоро я один из заявителей, то разумеется. Надеюсь, во всяком случае.

«Изменили ли вы свое мнение о Достоевском как прародителе (поэте) русского фашизма после выступления Невзорова?»

Нет, не изменил, просто выступление Невзорова не по моей теме. Оно есть замечательный пример унижающей риторики, так называемый hateful speech относительно Достоевского как культовой фигуры русского национализма. Ну вот захотелось Невзорову его пооскорблять. Я бы не хотел оскорблять, я бы хотел понять, каков был путь Достоевского, какова была логика этого пути. Меня сегодня на встрече с читателями как раз спрашивали, как я могу такого пророка, как Достоевский, такую пассионарную, патетическую фигуру называть человеком сломленным после Семеновского плаца? Мне как раз кажется, что та генеральная репетиция смерти, через которую он прошел, конечно, сломала его личность, психику, убеждения, привела к определенному стокгольмскому синдрому, к оправданию власти в этой ситуации, чего делать было совершенно нельзя. Но у него свое право и своя ситуация, поэтому… Конечно, я слышу надлом в его голосе. Вообще интересная была сегодня дискуссия — это лишний раз доказывает, что общество все-таки проснулось: туда пришло поразительно много людей (всем спасибо), и они пришли спорить, а не соглашаться. Это меня восхищает, вот эту ситуацию я люблю.

«О чем вы собираетесь говорить с Устиновой?»

Ну придете — узнаете: 20-го у меня встреча с Устиновой, она будет происходить в Еврейском культурном центре. Я Таню Устинову люблю. Я имею право называть ее Таней, потому что мы друзья. Она умная, и я не читал пока «Селфи с судьбой» (ее последний роман), но точно совершенно знаю, что она в русской такой остросюжетной женской прозе стоит особняком, она прямая наследница своего любимого Троллопа и других англичан, любивших тайну, семейную хронику, уют и так далее. Мне нравятся ее сказки, они написаны правильным русским языком; она интересно и умно говорящий человек. Приходите 20-го, посмотрите. Там волшебное слово, опять же, вы знаете, как-нибудь мы вас рассадим. Приходите. Я думаю, что Устинова — идеальный человек для того, чтобы поговорить о природе тайны.

Вот мне в серии «Литература про меня» после достаточно политизированного и достаточно жесткого разговора с Иртеньевым и Боссарт, который собрал какое-то невероятное количество народа (спасибо; и это действительно фигуры тоже очень важные и провокативные), хочется поговорить о чем-то совершенно аполитичном. Мне хочется поговорить о природе тайне, об иррациональной природе триллера.

Вот тут, кстати, пришел хороший вопрос:

«Ваша любовь к триллеру — не является ли она чертой патологии?»

Нет, не является. Тут совершенно патологическая в одном смысле причина: я очень люблю фактор Q, фактор quality, люблю качественную литературу. А как ни странно триллер имеет чрезвычайно высокие шансы быть качественным. Почему? Потому что насмешить или растрогать читателя — задача тьфу, в общем, это может сделать любой; а вот напугать — это надо чувствовать ритм, природу страшного, иррациональность, семантическую разнесенность деталей, чтобы было страшно. Как сделать страшно? Если на месте преступления находят пистолет, это не страшно, а если детские пластмассовые заячьи уши, или пять зернышек апельсина, или пеструю ленту, то это страшно. Вот героем этого дела был, конечно, Конан Дойл, вот эта всякая motley crew. Я думаю, что там есть, о чем поговорить. Давайте попробуем с Устиновой поговорить об этом. Те, кто ждут, что речь пойдет о Ходорковском (меня спрашивают об «Олигархе с Большой Медведицы») — я вообще не трону эту тему, клянусь вам. Мне интересно с Таней поговорить о нашем профессиональном интересе к ужасному.

«В последнее время вопрос смерти все сильнее занимает мой ум, избавиться от этого парадокса я могу, лишь презрев ее, перестав бояться ее и тем самым преуменьшить. Не могли бы вы посоветовать произведение, где герой осознанно и стоически принимает свою судьбу?»

Я могу вам посоветовать одно произведение на эту тему, но это не стоическое приятие судьбы, а это отношение к смерти как к иллюзии — это «Приглашение на казнь». Там Набоков — хотя, конечно, эта вещь продиктована социальным контекстом Европы 1930-х гг. — вплотную подошел к проблематике жизни и смерти, ведь «Приглашение на казнь» набросано вчерне за те три дня, что Вера рожала Дмитрия. Вот он к смерти и жизни, и к рождению подошел в это время вплотную. И доказал, что смерть — это иллюзия: «Как сумасшедший мнит себя богом, так мы мним себя смертными» (эпиграф из несуществующего Делаланда). Прочитайте это, и многое станет на места. Вернемся через три минуты.

РЕКЛАМА

Продолжаем разговор, переходим к очень интересным вопросам из почты.

«Прочитал в лекции Мамардашвили определение любви, на которую способна классическая душа: «Любовь, которой можно любить, не проходя адский цикл погони за обладанием предметом любви». Можно ли так?»

И тут же вопрос:

«Случалось ли вам расставаться мирно с предметами любви?»

Андрей и Олег, во-первых, мирно расставаться случалось, но это знаете, почему? Потому что это была не любовь или особая форма любви — amitié amoureuse, влюбленная дружба. Так у нас вышло, скажем… Ну у меня выходило так несколько раз, потому что я пытался влюбиться или влюблялся так, где нужно было дружить. Дружба с женщиной тоже возможна, иногда с женщиной совсем не нужно съезжаться и сближаться, а нужно оставаться именно на friendly positions. Тогда, если вы дружите, можно расстаться мирно. Но дружба — не повод создавать семью, и совпадение взглядов — не повод создавать семью. Любовь — дело достаточно роковое, это такая очень сильная тяга, в том числе физическая. Поэтому я хочу вам сказать, что концепция Мамардашвили в данном случае — а на самом деле она не Мамардашвили, а восходит, конечно, к платоновской концепции любви без обладания или любви без страсти, любви в высшем смысле, любви божественной — представляется мне все-таки несколько идеалистической. По-моему, без чувства собственности любви быть не может. Ну это в человеческой природе, это имманентная вещь, отсюда непобедимость ревности, отсюда обреченность всех тройственных союзов в истории. Как было бы просто победить чувство собственника, но как-то оно не побеждается, и это очень горько. Я бы хотел это победить, но не могу. И боюсь, что без этого, как без мысли о смерти, добавляющей в жизнь перцу, очень многое потеряло бы смысл. Просто важно, чтобы этот перец не начал отравлять сам напиток, чтобы смерти в вашей жизни не стало слишком много и чтобы вы не рассматривали ее как окончательный выход из существования. А так, ну как полное отрицание смысла. Точно так же и в любви: когда любовь начинает состоять из ревности, это примерно то же, что и жизнь, состоящая из страха смерти. Конечно, здесь уже надо призадуматься. В любви очень важно сотворчество, единомыслие, общее дело, производственный роман. Важно только, чтобы это не вытесняло, понимаете, отношений. Как когда-то писала Лукьянова мне в одном из первых писем «все-таки не превращать постель в место производственного совещания». Это очень важно.

«Когда-то в интервью Радзинский, рассуждая о современной молодежи, сокрушался, что у нее есть Интернет, с помощью которого можно скачать любую книгу. И он перечислял книги, которые можно прямо скачать, и у него вырвалась фраза «Почитать устаревшего Солженицына». Как-то сильно резанула эта фраза. Что он имел в виду?»

Катя, ну во-первых, когда вы слушаете Радзинского или говорите с ним, надо всегда делить на несколько. Он очень иронический человек. Под устаревшим Солженицыным он имел в виду, видимо, раннего Солженицына. Устарел ли Солженицын эстетически, сказать трудно. Лев Лосев считал, что нет — почитайте заметки о «Красном колесе», именно о художественном его совершенстве. Солженицын, может быть, устарел в одном отношении — в плане некоторой своей мономании, в такой поглощенности идеей, неспособности к диалогу. Но я вообще не бахтинец, я не считаю, это диалогичность — это такая уж важная вещь культуры, такая уж главная. Поэтому он является устаревшим именно в смысле, может быть, некоторой своей сосредоточенности на единственных решениях, в некоторой своей такой абсолютной тоталитарности сознания, которая сказалась больше всего в статье «Наши плюралисты». Вот эстетически он устарел. Устарел, наверное, и философски. А как историк, как мыслитель социальный думаю, что не устарел. Меня тут сын давеча спросил, что лучше всего почитать о 1917 годе. Я с ужасом должен был посоветовать «Ленина в Цюрихе». Почему с ужасом? Потому что это не о 1917 годе, потому что это сплотка глав из августа 1914-го, по-моему, или из более поздних узлов, но все равно она не про 1917 год. Просто там все сказано, понимаете; там все уже предсказано. И Солженицыну не надо было писать «Октябрь 1917» — все сказано в предыдущих узлах. По-моему, это все-таки в узле 1916 года, надо проверить. Как бы то ни было, эта маленькая красная книжечка «Ленин в Цюрихе» — это лучшее, что написано о Ленине, самое точное, и самое точное сказано об обстановке в партии, о природе этой партии и, конечно, о природе русского 1917 года. Молодец Солженицын, в этом смысле он совершенно не устарел, наверное, потому что отчасти, как правильно замечает Наталья Дмитриевна, как часто писал Жолковский, это все-таки автопортрет, и автопортрет довольно трезвый, абсолютно свободный от идеализ