Я не могу сказать, что разный, но он очень точно, четко, я бы сказал математически (поскольку он математик по образованию) чувствовал поэтику, формальную организацию текста, отсюда его замечательные статьи в «Литературной коллекции» типа «Приемы эпопей». У него рассказы написаны одним почерком, романы — совершенно другим, повести — например, «Адлиг Швенкиттен» — совершенно третьим. У него разные манеры. Двучастные рассказы абсолютно не похожи на «Матренин двор». Даже язык разный. Скажем, «Правая кисть» или «Крохотки» писал просто как бы не то чтобы другой человек, но человек с совершенно другими задачами. Он же понимал, что вещества в разных количествах имеют разную функцию, а в литературе эта гомеопатия действует. И он владел навыком такого вот формулирования. Я помню, как меня Галя Юзефович все спрашивала, почему я после сложной книги «Орфография» написал примитивную книгу «Эвакуатор». Мне кажется, что одна вещь пишется в одной технике, другая — в другой. У Солженицына владение этой техникой было доведено до совершенства. Поэтому… Он не разный писатель, он писатель, умеющий разное. Идеологически он тоже, кстати говоря, менялся. Мне кажется, что Солженицын поздний, после возвращения был не так идеологически непримирим, он как-то, по-моему, смягчился. Хотя такие… Кстати, он не деградировал: такие рассказы, как «Абрикосовое варенье», по-моему, все-таки показывает львиную лапу абсолютно.
«Зачем Достоевскому понадобилось изваять такую яркую пародию на Гоголя, как Фома Опискин?»
Ну эту пародическую функцию этого текста открыл Тынянов. Мне кажется, что это попытка избыть в себе комплекс учительства, комплекс такого маниакального самомнения, ведь «Выбранные места» — это действительно книга страшно эгоцентрическая: я знаю Россию, Россия знает меня. Но ничего не поделаешь: у создания шедевра — а второй том, безусловно, был шедевром — бывают издержки. Иногда надо выписать из себя этот мессианский самолюбующийся тип писателя, чтобы потом спокойно писать.
«Что вы думаете об идее Бисмарка о союзе русских и германцев? Была ли у этой концепции перспектива?»
Да конечно, была. И многие до сих пор эту концепцию считают единственно верной. Мы с германцами один, по сути дела, братский, тевтонский народ, а нас англичане ссорят, англосаксы, которые желают нам зла. То есть эта концепция, по-моему, чудовищная, но между тем очень живучая. Правда, немецкая практика это отрицает.
«Скучаете ли вы по работе во «Времечке»?»
Жутко скучаю. Кстати, я хочу, пользуясь случаем, передать привет Анатолию Малкину, если он нас сейчас слушает. Я сегодня выступал в «Молодой гвардии» на Полянке — господи, как мне стало жалко тех времен, когда я работал на АТВ. Я тогда, понимаете, приносил пользу; у меня было ощущение, что я в этих программах связываю людей как-то, connecting people, решаю проблемы больных или инвалидов. Я и в школу-то, собственно говоря, вернулся, потому что «Времечко» закончилось и надо было как-то… как-то компенсировать потребность в пользе, в оправдании своей жизни. Ну что я там пишу какие-то буквы? Надо людям помогать. Такая была идиотская… То, что Самойлов написал: «Сочинителей российских мучит сознание пользы и мужицкий бунт». Вот сознание пользы. Платили очень мало и там, и там (и в школе, и во «Времечке»).
«Как принять решение, жениться или нет?»
Ну прямо Панург какой-то это написал. Помните, Панург дает совет? — «Ну тогда женись. Ну тогда не женись». Мне кажется, что жениться надо, вот просто могу вам сказать, потому что в какой-то момент… Об этом очень хорошо Олег Меньшиков сказал в интервью мне же и Жаровой: «В какой-то момент, ребята, нужно перед кем-то отвечать и от кого-то зависеть». Это биографическое, возрастное. Если вам не надо, если вы от этого свободны, дай вам бог здоровья, но с какого-то момента… В моем случае это было довольно рано (22 года), но я считаю, что жить одному нельзя.
«В развитии вашей циклической теории кто сегодня Гоголь?»
Время еще не то, еще никакого Гоголя не появилось. Гоголь — это фигура ну как сказать, зрелого заморозка, конца заморозка. Мне трудно сейчас представить человека, который бы замыслил мир и начал его описывать, как Гоголь придумал Украину, придумал Петербург, Россию допридумать не смог, сломался на этой задаче, но почти всех героев 1860-1870-х гг. угадал во втором томе. Мне кажется, что инкарнацией Гоголя был Бабель наиболее точной, и, конечно, Бенька и Левка — это Остап и Андрий. А вот кто это потом… Ну, может быть, Искандер? Не знаю. В Искандере были гоголевские черты: придумал Абхазию, придумал Москву, на России сломался. Ну да, может быть, Искандер. Какие-то… Ну во всяком случае дружба Жуковского и Гоголя — это та же инкарнационная линия — она в дружбе Окуджавы и Искандера повторилась довольно точно. Я не очень знаю, кто был… Ну Блок с Бабелем, конечно, знаком не был, это невозможно, но, может быть, дружба Блока с Ремизовым отчасти. Ремизов такая тоже гоголеподобная фигура: достаточно почитать, послушать, как Ремизов, уже слепой, наизусть читает этот эпизод с панночкой из «Вия», который мне представляется эротическим. Да, это довольно интересно.
Ну а теперь вернемся к проблеме Чехова. Мне представляется, что в основе чеховского мировоззрения лежала клаустрофобия — боязнь замкнутого пространства, боязнь в том числе физиологическая. Она провоцировала… Это наиболее наглядно можно проследить, конечно, в «Моей жизни», отчасти это есть и в «Скучной истории». Помните, когда вот в «Моей жизни» (рассказ провинциала такой) описывается отец-архитектор — человек, который строит убогие, тесные дома, в которых душно. Образ отца у Чехова всегда связан с образом тесноты, духоты, дома. Посмотрите, как в «Припадке», как в «Именинах», в «Новой даче» — сколько там описаний замкнутых пространств, выкидышей вследствие духоты, страшных публичных домов с их плоскими крышами и духотой. Для Чехова дом никогда не был символом уюта. И напротив, прорыв, распад этих сцен — всегда счастье. У Чехова была даже не столько клаустрофобия, сколько, я рискну сказать, агорафилия — такая любовь к открытому пространству. Агорафилия наиболее ясно чувствуется у него в «Степи». «Степь» — это самый счастливый его текст. И помните, в «Степи» описание душного, тесного, страшного трактира? Может быть, антисемитизм Чехова, во многом мифический, держался на том, что для Чехова еврейская идея дома, семьи, сплоченности (это вынужденный такой ответ на агрессию внешнего мира), но это тесный и душный дом (кстати, такой же дом в рассказе «Жидовка») — ничего не поделаешь, это тоже пространство чудовищной несвободы и интеллектуальной духоты. Для меня у Чехова главная тема в этой связи — это тема страха тюрьмы. Она была у него болезненно развита начиная с самых первых сочинений. Тема страха перед законом, тема зависимости. У Чехова — имеется в виду не рассказ «Жидовка», конечно, он назывался иначе, назывался он… У Чехова, понимаете, есть знаменитый совершенно комплекс писем, который беспрерывно цитируют, где слово «жидовка» действительно встречается довольно часто, история с Дуней Эфрос… Я не припомню сейчас точно, в каком рассказе идет у него конкретно речь вот об этой еврейской красавице, которая вымогает у героя вексель, но опять-таки я думаю, что Юра Плевако не оставит нас сейчас своим содействием. Но думаю, что еврейская тема как тема оседлости, замкнутости, до некоторой степени духоты напрямую связана у него именно с ощущением вот этой ограниченности, с ощущением какой-то непозволительной замкнутости. Вот тут, кстати, совершенно правильно на еврейском ресурсе, на который мне немедленно — спасибо — прислали ссылку, говорится, что тема губительного для личности отказа от своего становится стержнем образа полупомешанного Соломона в повести «Степь». Но Соломон — это немного другая история; там, правда, есть еще и прекрасный чадолюбивый Моисей. По большому счету любые способы — и «Скрипка Ротшильда» тоже — любое скопидомство, накопительство, ограниченность, мне кажется, для Чехова дурные черты, вынужденные черты любой оседлости. И евреи в этом жребии не виноваты, но они, к сожалению, так или иначе возобновляются.
Так вот болезненный и мучительный для Чехова страх ареста, страх тюрьмы наиболее наглядно воплотился, конечно, в абсолютно автобиографическом чеховском произведении, самый наглядный чеховский автопортрет — это образ Громова. Да, вот мне прислали — та самая «Тина», чеховский рассказ, в котором вот этот дикий антисемитский образ. Так вот ужас в том, что для Чехова страх тюрьмы — это такое онтологическое, простите за выражение, продолжение его любви к открытым пространствам и просто физиологической ненависти к любой отдельности, к любой замкнутости, к любой попытке обособиться, к футляру. Я думаю, что «Человек в футляре» — это какой-то апофеоз чеховской клаустрофобии, ненависти к закрытому человеку. Отсюда же знаменитое высказывание, возражение Толстому. «Много ли человеку земли нужно?», когда Толстой говорит, что человеку нужно два аршина, а Чехов отвечает, что два аршина нужно покойнику, а человеку нужен весь мир. Громов одержим чеховским страхом тюрьмы: он думает, что если в стране полный произвол, то, соответственно, и с ним в любой момент могут сделать все что угодно. Если произошло убийство, которого он не совершал, то за это убийство могут арестовать и его. Я думаю, когда Ленин читал «Палату №6» и испытал тоже страшный приступ клаустрофобии, о котором он писал Анне - своей жене... сестре... Елизаровой..., что вот «я почувствовал себя запертым в палате №6, мне нужно было выйти на улицу, бежать, слушать людей и так далее, говорить». Вот эта замкнутость, эта тяга к свободе и ненависть к тюрьме — это чеховская мания. Мы должны признать, что эта мания — одна из важных составляющих его рассказов. Как всякий опытный врач Чехов сумел («врачу, исцелися сам») сам себе назначить терапию. Мне кажется, что тайна знаменитого его отъезда из Москвы в разгар славы, в тридцатилетнем возрасте, попытка его уехать в сибирское путешествие, отъезд его на Сахалин — это загадка, которая до сих пор всех терзает: «Почему Чехов вдруг поехал делать перепись на Сахалине?» По-моему, ответ очень прост: если ты чего-то боишься, сделай шаг навстречу своему страху. Я думаю, Чехов исцелился от него хотя бы частично, «Палатой №6», конечно, в огромной степени, но еще раньше поездкой на Сахалин. Человек, панически боящийся тюрьмы, добровольно поехал в т