Один — страница 824 из 1277

юрьму, чтобы этот страх снять, причем тюрьму каторжную, самую страшную для России. Эта поездка стоила ему не только ... привела к освобождению его, но она стоила ему жизни, потому что простуда, хронический плеврит, потом туберкулез (у него всегда были слабые легкие) — это ведь настигло его, простите, именно после того, как перевернулась его коляска и он долго брел по грудь в ледяной воде. Он писал «дай бог каждому так ездить», но сам же писал, что «я мог вообще оказаться всадником без головы», иронически писал он. Это была очень тяжелая, очень травматичная, очень страшная поездка.

В результате появился «Остров Сахалин», который в корпусе тюремных текстов русской литературы безусловно первенствует. Я когда-то читал довольно большой цикл лекций о литературе и журналистике на журфаке, и вот этот семинар касался именно проблемы, когда литература прибегает именно к средствам журналистики. Конечно, «Остров Сахалин» — это как бы журналистика, но из художественных произведений Чехова это величайшее. Это документальный роман — тот жанр, в котором в XX веке были написаны главные шедевры. Как и все тексты метасюжета русской литературы он начинается в салоне, а заканчивается на каторге. Начинается он с разговоров о поездке, а заканчивается именно описанием этой каторги. Это страшный социально-обличительный документ (и «облучительный» тоже, конечно — облучающий читателя), замаскированный под травелог. Это довольно частый в России способ маскировки: «Путешествие из Петербурга в Москву» — это тоже травелог. Хроника путешествия — как бы путевой очерк, путевые записки человека, который путешествует, по Платонову, с открытым сердцем, с открытыми глазами, как «Впрок». Это человек, который видит весь ужас главного российского архетипа — тюрьмы. Чехов в «Острове Сахалин» раскрывает гораздо более значимую проблему, чем условия содержания на Сахалине. Он говорит: почему в России такие тюрьмы? Почему пенитенциарная система России — это система фактически ада? Потому что кроме этого страха ничто страну не удерживает. Если убрать страх, если сделать в тюрьме человеческие условия, если человек перестанет каждую секунду бояться, что с ним можно сделать все, он перестанет подчиняться, он начнет жить. А основа дисциплины российской — вообще главное, что есть в российском сознании — это, конечно, тюрьма. Я абсолютно уверен, что она страшнее смерти, и ад — это не просто смерть, а это продленная, вынужденная, мучительная жизнь. Главное, что Чехов там описывает (и у Чехова, кстати, это очень важный инструмент описания мира) — обонятельные кошмары, зловония. Там один этот эпизод, где он описывает смесь запахов этой тюремной казармы, этого жилища, запаха нечистого тела, сушащихся здесь же портянок и ватников, чудовищный запах гнилой капусты, который пронизывает на Сахалине все, и тухлой рыбы, и мокрого дерева — вот это страшное, конечно, описание. Дикая густота этих ароматов наполняет всю книгу. Для Чехова «Остров Сахалин» — это не просто проклятие каторжной системы России, это не только описание случаев несправедливых приговоров, адских судилищ, диких биографий, из которых он потом сделал много замечательных рассказов. Это ответ на главный вопрос, почему Россия так устроена, почему это устройство вечное. Для того чтобы в России появились какие-никакие свободы и главное, чтобы у человека появилась какая-никакая социальная ответственность, он должен перестать бояться постоянно того, что его можно схватить и ввергнуть в ад без всякой ответственности и без всякого объяснения причин. Вот просто можно сделать с человеком все. И история Дадина нам это подтверждает, и масса историй XX века нам это подтверждает. Это неизменно. Судебный произвол и дикие пенитенциарные условия — дикие условия в тюрьме — это российское ноу-хау, это главная духовная скрепа государства, которая держится на страхе. Вот таков чеховский приговор царской России. Но что в этом смысле изменилось?

«Остров Сахалин» — это книга, которая сохраняет невероятную актуальность; именно поэтому в общем контексте творчества Чехова она как бы замолчана. Если бы ей уделялось столько внимания, сколько чеховским пьесам, как говорил Солженицын, «другая была бы история России». Я думаю, что у истории России есть три великих книги, которые этой теме посвящены: это почти одновременно вышедшие «Остров Сахалин» Чехова, «Воскресение» Толстого, где тюремные сцены написаны им на материале огромного опыта постоянных посещений тюрем, где томились его ученики и единомышленники, это, конечно, величайшая книга о тюрьме, о психологии тюрьмы, о том, что надо сделать, чтобы упразднить тюремные страхи российские, и третья книга, конечно — «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Это ключевая проблема России, и Чехов в «Палате №6», между прочим, и создал сосредоточенный символический образ России. Посмотрите, кто там у него сидит: жид Мосейка, которому, кстати, разрешена уникальная возможность — ему разрешена прогулка; обратите внимание, как он здесь точно предсказал Израиль. Есть, значит, Громов-интеллигент; есть доктор, который туда попадает; есть мужик тупой и есть страшный сторож Никита, да, и чиновник. Вот здесь, как капля воды, страшная Россия у него отразилась. И как только в России упразднится «Палата №6», шестая часть суши перестанет быть замкнутой и возобновится хоть какая-то в ней свобода, кончится эта роковая духота, тотчас мы увидим нового человека. Небо в алмазах не гарантирую, но человека нового увидим.

Спасибо. Услышимся через неделю.

24 февраля 2017 года(Братья Стругацкие. «Малыш»)

― Доброй ночи, дорогие друзья! Дмитрий Быков с вами. Прежде чем начнём отвечать на вопросы, три повода, которые заставляют высказаться так или иначе.

Во-первых, конечно, нельзя не поздравить вас с 23 февраля, которое благополучно перешло в 24-е. Но всё равно при всей моей нелюбви к гендерным праздникам… Всегда, когда Марию Васильевну Розанову поздравляют с 8 марта, она говорит: «Благодарю вас. Со мной это случилось в другой день». Тем не менее при всей нелюбви к гендерным праздникам нельзя не поздравить защитников Отечества. Мне всегда неприятно, когда спрашивают мужчину, служил ли он в армии. Просто служба в армии в известный момент была такой школой рабства, о чём я писал неоднократно. И спрашивать, прошёл ли человек эту школу, гордится ли он ей, по-моему, не очень прилично. Это напоминает мне всегда песню Сергею Калугина «Теперь ты в армии». Помните, там вот эти замечательные слова: «И в этот день мы будем пить и, — условно говоря, — мутузить всех, кого хотим!». Я не особенно горжусь тем, что служил. И никому не советую этим гордиться. Другое дело — участие в боевых действиях, тут есть уже о чём поговорить. Но всё равно этот праздник как-то лишний раз заставляет нас почувствовать свою чисто мужскую ответственность, вот это ощущение, что, в случае чего, мы защитники — необязательно Родины, защитники детей, женщин, ну и Родины в том числе, того представления о Родине, которое нам присуще. И это, конечно, меня заставляет к этому празднику всё равно относиться с уважением. Плюс школьные воспоминания, когда девчонки поздравляют. Всё это безумно трогательно.

Второй повод — освобождение Ильдара Дадина. Тут, понимаете, радость, которую мы по этому поводу испытываем, она немножечко такой рабской тоже природы. И я уже написал колонку на эту тему, которая называется «Дадено». Это именно дадено сверху. Причём никто ведь из тех, кто посадил Дадина (как выясняется теперь, противозаконно), никто из тех, кто его мучил, фактически пытал, — они никакой ответственности, видимо, не понесут. Да и какая разница, понесут ли они её, если это ничего не гарантирует?

Мне все эти либеральные послабления — освобождение Дадина, разрешение промаршировать в память Немцова (надеюсь, мы все с вами там встретимся в воскресенье на Страстном бульваре), разрешение пройтись центральным маршрутом всё-таки, а не где-то по окраинам Москвы, предполагаемое освобождение Евгении Чудновец, арестованной когда-то за репост, — всё это мне кажется, так сказать, скорее тревожным симптомом, потому что власть никогда не допускает односторонней гуманизации, она боится, что мы расслабимся. Поэтому, как говорится в социальных сетях, «Воронежу приготовиться».

Мне кажется, что практически неизбежным следствием этого послабления будут какие-то зажимы, пара-тройка новых коррупционных процессов, пусть даже с домашним арестом, может быть. Ведь кому-то кажется либерализмом даже то, что в больницу положили Белых после месяца жалоб. Это несомненно акт гуманный, и его нельзя не приветствовать. Всегда, когда сняли ногу с твоего горла, хочется сказать «спасибо». Но не надо забывать, что её туда и поставили не совсем мотивированно. Так что радость по этому поводу мне кажется рабской, стыдноватой.

И третий повод — умер Алексей Петренко, актёр, которого я очень любил, которого я немного знал, с которым я интервью делал дважды. Петренко представляется мне великолепным образцом позднесоветского артиста — мощного, гибкого, бесконечно разнообразного. И мне очень интересно то, что о нём пишут сейчас. Вот Марголит мне рассказал, любимый друг и киновед, что он, вообще-то, должен был играть Тараса Бульбу в фильме, который на Украине планировался, но не вышел. В результате Бортко снял совершенно другую картину — тоже, в общем, с очень мощным актёром Богданом Ступкой, который (я с ним говорил) свою работу не считал большой удачей. Но это роль, о которой артист мечтает всегда. Я думаю, что Петренко был актёром того же масштаба, что и Ступка, того же масштаба, что Бучма, великим актёром классической вот этой украинской школы (учился он в Харькове). Мне кажется, что и школа, которую он прошёл в Ленсовете, была замечательной.

Первая его большая и значительная кинороль сыграна была ни много ни мало у Козинцева в «Короле Лире», он играл Освальда, и это тоже запоминалось. Но, конечно, самая мощная его работа — мне кажется, это роль в фильме «Прощание», в лучшей, на мой взгляд, и самой недооценённой картине Элема Климова. Другое дело, что для меня вот тот актёр и тот персонаж, которого он там играл, — это как раз сущности совершенно противоположные. Он сыграл человека совершенно противоположного себе. Не зря там у него в самом знаменитом кадре вот этот страшный квадратный р