Один — страница 830 из 1277

х детей. Это не художественная проза, это книга о СДВГ — о синдроме дефицита внимания и гиперактивности.

Так что пришлите мне просто свои координаты, телефон, возможно, адрес, чтобы я мог, во-первых, связаться с вами в Питере. Мы увидимся, посмотрим, придут ли они на встречу со мной. А во-вторых — просто чтобы я знал, что с вами происходит. Потому что некоторые люди в Питере пренебрегли такой явной слежкой, а потом бывали избиты или их машины жгли. Да, такая практика есть. Там, где есть «фабрика троллей», там есть и «фабрика шпиков и провокаторов». Имейте это в виду.

«Задумывая свой роман «Преступление и наказание», Достоевский хотел проследить путь от оправдания преступления к раскаянию и доказать, что преступник сам требует для себя наказания, только чтобы соединиться вновь с человечеством. Притом в заметках к роману он подчёркивает, что подозрений нет и быть не может, — ну, простите, Порфирий об этом говорит почти прямым текстом. — Не кажется ли вам, что Достоевский не справился с задачей? Ведь Раскольников не раскаивается, а смертельно боится быть разоблачённым».

Нет. Понимаете, в чём проблема? Не то что он боится быть разоблачённым, нет. Его физически раздавливает моральный грех. Вот здесь Достоевский (я много раз об этом говорил), как мне кажется, поставил вопрос в одной плоскости, а разрешил его намеренно в другой. Потому что теоретически доказать теорию Раскольникова легче лёгкого, опровергнуть её невозможно. Старуха плохая, старуху хочется убить. Дактилоскопия ещё не изобретена, и старуху можно убить совершенно безнаказанно, это без проблем. Но вопрос в том, что это раздавливает человека, что человек перешагивает через себя не просто морально, а и физически. Он, кстати говоря, и Соню-то любит именно за то, что она преступила.

Раскольников — сверхчеловек, представитель нового типа, нового поколения, а у них всегда моральная сфера, сфера эмоциональная несколько притуплена (как у Базарова, как у Савинкова). Они не раскаиваются, вот в том-то всё и дело. У них, как у всех новых людей… Они больше всего страдают от того, что не испытывают предписанных эмоций. Раскольников не испытывает стыда, он не испытывает раскаяния даже на каторге. Его раскаяние другой природы. Сама человеческая природа возмутилась против убийства. Как, кстати говоря, и у Савинкова в «Коне бледном» почему герой стреляется? Ведь его ничто не понуждает к этому, не побуждает, но просто он не может больше жить с людьми. Вы правильно сформулировали: «жажда соединиться с человечеством», человек чувствует себя отпавшим от него.

«Почему в рассказе Набокова «Облако, озеро, башня» герой признаётся автору, что сил больше нет быть человеком?»

Ответ очень простой: потому что человеки, люди — это вот «Вместе с солнцем, вместе с ветром, // Вместе с добрыми людьми». С человеком в тридцатые годы в Германии случилось то, что описано в «Посещении музея», что описано в «Облаке, озере, башне» — превращение в это страшное стадо; и нет сил больше быть человеком, потому что с людьми происходит вот это. Я сам часто сейчас себя ловлю на этом, но это общая проблема. Да, в России сейчас повторяется очень многое из того, что уже тогда, можно сказать, обожгло, но, к сожалению, этот ожог забывается с годами.

«Согласны ли вы с мыслью философа Владимира Соловьёва, что государство нужно не для создания счастья, а чтобы не было ада?»

Эта мысль проистекает, вообще-то, из такого христианского понимания государства, потому что идея порядка и противостоит аду как энтропии. В христианстве действительно (кстати, Андрей Кураев об этом часто говорил) «нет власти, аще не от Бога», но это не значит, что всякая власть, всякое государство от Бога, а это значит, что от Бога сама идея порядка, упорядоченности. Вот, по-моему, так это надо понимать. И поэтому — да, государство действительно нужно, чтобы не было хаоса. Хотя там, к сожалению, далеко не всегда государство может вовремя остановиться.

«Какой ваш любимый фильм Сокурова?»

Ну, знаете, наверное, «Русский ковчег» всё-таки, потому что там, мне кажется, достигнута абсолютная гармония формы и содержания, форма идеально работает на то, что он хочет сказать; непрерывность кадра соответствует непрерывности и цикличности исторического русского процесса. И потом, разговоры, которые там ведутся, они мне кажутся наиболее интересными. Сценарий там лучше всего.

Я вообще очень люблю Арабова и считаю его человеком гениальным. Мне кажется, что два его лучших сценария — это «Чудо» и «Русский ковчег» («Чудо» — для Прошкина, «Русский ковчег» — для Сокурова). Иное дело, что не случаен переход Арабова к другим режиссёрам, потому что, мне кажется, Сокуров с какого-то момента начал решать собственные задачи. Хотя «Фауст» — это тоже ещё Арабов. Я не согласен совершенно с концепцией «Фауста», она мне представляется скорее антифаустианской. Но правы, безусловно, члены Венецианского жюри, прежде всего Аронофски, которые сказали, что «да, этот фильм меняет вашу жизнь». И я считаю, что это выдающаяся картина, просто по форме опять-таки. Хотя она меня совершенно не устраивает идеологически, но это моё частное мнение.

Мне ещё очень нравится «Скорбное бесчувствие» по своей такой, знаете, английской насмешливости, по интонации своей прелестной. Из всех фильмов Сокурова она мне кажется самой весёлой, невзирая на своё мрачное название. Это такая вольная фантазия на тему «Дома, где разбиваются сердца». Поздний Сокуров, начиная примерно с «Камня» мне уже совершенно не понятен, то есть это для меня просто невыносимая тягомотина. Но как бы то ни было, это очень интересно. Человек он выдающийся. Понимаете, он решает не пиаровские задачи, он решает свои внутренние задачи. Это мне всегда было интересно.

«Как вы относитесь к творчеству Валерия Тодоровского?»

Это мой самый любимый режиссёр из своего поколения, самый лучший. Я вообще очень люблю Тодоровского, люблю его как человека, как писателя, автора великого сценария «Подвиг», совместного с Коротковым. Мне очень жаль, что он его не поставил. Надеюсь, что поставит. «Оттепель» для меня очень значимая картина. Одна из самых значимых — «Мой сводный брат Франкенштейн», картина так демонстративно буднично решённая, но, по-моему, великая. Ну, просто я действительно люблю Тодоровского. Я когда-то ему посвятил такое поздравление с полтинником:


С днём рождения, Валера!

Поздравляю всей душой.

На руинах СССРа

Ты один у нас большой.


И я очень жду его фильм «Большой». Вот он обещал мне его показать. Что касается его продюсерской деятельности, то мне жаль, что она отрывает очень многое от его режиссёрской работы. Но, с другой стороны, он спродюсировал «Бригаду», он спродюсировал «Географа…», да мало ли что он спродюсировал. Тодоровский — человек с выдающимся чутьём. Многие ставят ему в вину, что он слишком умный. Ну да, умный. А это не мешает, по-моему.

Во всяком случае, если выбирать между Тодоровским и Балабановым… Это два полюса, они абсолютно разные. И мне кажется, что иррациональность Балабанова многими воспевается именно потому, что иррациональное всегда очень привлекательно. Помните, как там у Леонова в «Русском лесе»: бликовое искусство всегда популярнее штрихового. Я как-то не очень люблю иррациональное. Оно, мне кажется, часто служит прикрытием для самых тёмных инстинктов, вплоть до фашизма. Балабанов, конечно, был великим художником, что говорить. Но противопоставленность ему ясного, логичного и весёлого Тодоровского — она мне привлекательнее.

Единственное, что я совершенно не люблю финал «Стиляг». Мне кажется, он компромиссный. «Стиляги» — в целом прекрасный фильм, но вот финал его мог бы быть гениальным, если бы Шагин, великий, кстати, по-моему, артист (привет вам, Антон, очень вас люблю), в финале оставался бы один на сцене и там бы один, может быть, даже перед пустым залом дудел бы в свой саксофон, как оно первоначально и было у Короткова, по-моему, в сценарии. Ведь что там происходит? Человек-неофит оказывается… Ну, при том, что он совершенно дикий малый… Он попал в эту интеллигентскую в общем или богемную среду, изначально будучи комсомольским борцом с ней, с брюками, дудочками и со стильными причёсками. А потом он пошёл до конца, потому что неофита никто не остановит. Именно дикий человек, попавший в эту среду, мог оказаться самым богемистым богемцем.

Кстати говоря, вот этот финал, эта эволюция дикого человека, уверовавшего вдруг, она лучше всего прослежена в одном рассказе Наума Нима (он напечатан был под псевдонимом Сергей Хрущ [Хвощ], не знаю уже сейчас почему), в рассказе, который называется «Витэка сказал…». Там уголовник, хулиган, севший по хулиганке ещё в самом малолетстве, ещё малолеткой, ничего не понимающим, совершенно диким, он услышал, как диссидент кому-то кричит: «В ИТК сказано…» («В Исправительно-трудовом кодексе сказано…»). А для него Витэка (ему так послышалось) — это какой-то супервор в законе. И он начинает всё время кричать: «Витэка сказал!» — и начинает он ссылаться на это, и становится борцом-правозащитником гораздо более оголтелым и упёртым, чем интеллигенты.

В известном смысле это, конечно, рассказ о судьбе Анатолия Марченко. Вот я не знаю… Ним — он один из моих любимых вообще писателей. Ну, я напоминаю: его роман «Господи, сделай так…», и новый его роман, только что завершённый, скоро он будет напечатан, и «Пассажиры», и конечно, «Звезда светлая и утренняя», и «До петушиного крика», и публицистика его в журнале «Досье на цензуру». Ним — один из самых моих любимых писателей и ближайших друзей. Вот я всем рекомендую этот рассказ якобы Сергея Хруща «Витэка сказал…», найдите его в Сети. Он очень точный.

И вот мне кажется, что если бы в финале «Стиляг» происходила такая история, она была бы как-то не то что честнее, а масштабнее. В остальном Тодоровский, мне кажется, очень крупный мастер. И я думаю, что из всех начинавших в девяностые, из всей советской и постсоветской «новой волны» он наряду с Балабановым, будучи его антиподом полным, показал самые блестящие результаты. И я часто посылаю ему луч любви.