невозможные именно из-за принадлежности к разным видам. И сколько бы люди ни говорили, что это фашизм, вот разделение людей на разные типы, но это ещё Уэллс предсказал, что это разделение произойдёт. Другое дело, что оно происходит не по критерию интеллектуальности, а люди действительно впервые осознают, что между ними есть непреодолимые границы.
И те чувства, которые разрывают Малыша… А Малышу становится всё хуже, он говорит: «Мне вчера хуже, чем позавчера. А сегодня хуже, чем вчера». Это совершенно точная мысль. Они — эти чувства — раздирают сегодня любого, кто обречён на такого рода конфликты. Ведь мы сегодня живём в мире Малышей — людей, частично переродившихся. Я не знаю, какой возможен контакт между, скажем, Украиной и Россией сегодня, если учесть, что значительная часть Украины действительно уже никогда не сможет перешагнуть внутреннего барьера.
В семидесятые годы, в советское время Стругацким требовалась огромная метафизическая смелость, чтобы вышагнуть за пределы советских конфликтов. Вот «Град обреченный», на мой взгляд, гораздо более советская вещь, чем «Малыш», потому что в «Малыше» рассмотрен постсоветский мир — мир, в котором уже все непреодолимо другие. В Советском Союзе общий гнёт сильно всех уравнивал. Ну, это собственно не моя мысль, а это мысль Швыдкого, достаточно точно сказавшего в одном интервью: «Почему Советский Союз почти не знал межэтнических конфликтов или знал их в сглаженном виде? Да потому, что общий социальный гнёт был таков, что несколько уравнивал всех. Когда этот гнёт закончился, обнаружились другие расхождения, трещины».
И вот одна из таких трещин описана в «Малыше». Там действительно конфликт цивилизаций, причём одна из этих цивилизаций принципиально, как полагает Горбовский, замкнута на себя, принципиально избегает контакта. Такие среды и такие люди есть, и устанавливать контакт с ними бессмысленно. Это вещь о бессмысленности контактов в каком-то смысле, потому что там приделан этот такой одновременно и отчаянный, и как бы такой фальшиво-оптимистичный эпилог, где Стась выходит регулярно на контакты с Малышом. Но эти контакты бессмысленны, потому что Малыш не может поставить себя на место Стася: он не понимает, когда Стасю надо спать, он не понимает почти ничего из того, что Стась говорит. И самое главное, что его нельзя забрать на Землю, потому что он уже не землянин.
Вот таких людей в девяностые годы появилось очень много — людей, принадлежащих к разным средам. Вспомните, как невозможны стали контакты между людьми из одной абсолютно среды — из среды научной, академической. Ну, просто одни пошли в бизнес, а другие остались в науке. Какой может быть контакт между, скажем, Березовским и его другими коллегами? Даже между Березовским и Дубовым существовала пропасть, хотя они работали вместе — ну, просто потому, что Дубов писатель, мыслитель, математик, а Березовский был в математике чистый прикладник и интересовался гораздо больше прагматическими аспектами жизни. А уж какой мог быть контакт между вот этими математиками и их более счастливыми ровесниками, которые увлеклись бизнесом? Ну, какой мог быть контакт между Ходорковским и его однокурсниками, между Гусинским и его друзьями-режиссёрами (он же режиссёр, как вы помните, по первому образованию, в каком-то смысле режиссёром и остался)? Это невозможно, немыслимо!
И вот тут «Малыш» стал болезненно актуален, потому что обнаружилось, что люди принадлежат к разным цивилизациям. И сегодня мы живём в этих обстоятельствах. А какой здесь выход? Он прослеживается довольно отчётливо: свернуть контакты. Точно так же, как, простите, в «Острове Крым» подчёркнуто: не надо острову приближаться к материку, материк его проглотит. Это довольно глубокая догадка о существовании, условно говоря, народа и интеллигенции. Хотя интеллигенция и часть народа, но с какого-то момента конфликт становится необратимым. Видимо, выход один: уйти с радаров.
И в этом смысле «Малыш» кажется мне очень глубокой вещью. Не говоря о том, что он прекрасно сделан. Понимаете, сначала он кажется немножко тягомотным и многословным, а потом оказывается, что всё начинает бешено, динамично развиваться, всё работает на замысел. И некоторые вещи действительно очень страшные. Вот то, что он произносит: «Ш-шарада!». Откуда он знает это слово? Что оно означает? Интересно. И до слёз буквально меня доводит при перечитывании вот эта сцена, когда он начинает вдруг голосом матери говорить. Невероятно сильный кусок! Ну и образ Майи. Я эту Майю видел, я этот женский тип знаю. Они его поймали с абсолютной точностью. И действительно эти женщины более склонны к контактам. Другое дело, что контакты с людьми им даются труднее, чем контакты, допустим, с природой. Это интересно.
А теперь — что касается «Лебедей». Как вы понимаете, «Лебеди» — не тот роман, который можно разобрать за десять минут, а тем более за восемь. Конечно, речь идёт о самом, пожалуй, глубоком и странном произведении Стругацких этого периода. Но опять-таки они сами не вполне понимали, что происходит, не вполне понимали, что они написали. И как всегда, то, что мы читаем, не совпадает с исходным замыслом.
Кто такие мокрецы? Стругацкие полагали, что это люди будущего, которые пережили катастрофу и вернулись, переместились во времени, чтобы попытаться эту катастрофу предотвратить. Возможно ли это сделать? Я не знаю. Мне представляется иное. Мне представляется, что мокрецы, они же очкарики (ну, авторы не всегда знают, что они пишут) — это тоже действительно метафора интеллигенции. Помните, там мокрец задыхается, когда ему не дают читать. У них вот эти круги вокруг глаз. Очки — тоже совершенно очевидная метафора. И вот вопрос: а кто в лепрозории — сами мокрецы или те, кто вокруг них, за решёткой? Кто хозяин положения?
Мне кажется, что во «Времени дождя» более или менее предугадана ситуация сегодняшней России, когда мокрецы в безусловном меньшинстве, но ситуацию контролируют, безусловно, они. Вот, кстати говоря, почему враги мокрецов, почему разнообразные жители города и силовики, они не могут обойтись без упоминаний о мокрецах — потому что собственной позитивной повестки у них нет. Они не могут мокрецов уничтожить, потому что всё-таки за мокрецами правда, всё-таки за мокрецами сила. Они могут их ненавидеть, могут их бояться, а мокрецы постепенно смывают город, это делают они.
Только мысль, которая там заложена, она глубже. По Лопушанскому и Рыбакову, всё-таки город победил и детей, и мокрецов. По Стругацким, по-моему, всё интереснее и сложнее: победили-то мокрецы, победили дети. Диана счастливая — это Диана в этом освобождённом городе, где всё ясно, где они идут по высыхающему светлому городу. Но Банев ведь правильно думает во время встречи с детьми… А прототипами этих детей послужили дети из той самой ФМШ, из физматшколы в Новосибирске, математического интерната, где Стругацкие в шестидесятых проводили одну из своих встреч. Насколько я помню, Аркадий Натанович там был, а может быть, оба. Разговоры с этими детьми их потрясли и заставили их думать. «Ребята, если вы опять жестоки, зачем тогда всё, зачем ваш интеллект? Если у вас нет эмпатии, нет сопереживания, нет жалости к нам… Ирония и жалость, господа! Ирония и жалость!» — насколько я помню, это из Скотта Фицджеральда. «Если нет иронии и жалости, — говорит Банев, — зачем тогда вы?» Вот в том-то и дело, что мокрецы, которые могут прийти, которые могут победить, окажутся беспощадные. А зачем тогда они?
Собственно что мне кажется очень важным? Что будущее, как писал Борис Натанович, всегда беспощадно по отношению к прошлому. И может быть, в этом есть своя логика. Но надо ли становиться агентом будущего? Или надо попытаться встать у него на пути, как Кандид в «Улитке»? Попытаться встать на пути у робота, попытаться стать адвокатом смертника. Конечно, сегодня, когда мы видим нынешнюю Россию, мы понимаем, что новое поколение может спасти её, но может и просто уничтожить её. А готовы ли мы к этому? Я, например, совершенно не готов. Я понимаю, что много сегодня отвратительного, но я понимаю, что беспощадность этих уничтожителей, которых уже много было в девяностые, она не позволит им победить.
И мне кажется, что самое глубокое прозрение Стругацких состоялось в последней повести, во всяком случае — в последней опубликованной. Мы не знаем, над чем работал Борис Натанович в последние годы, и работал ли. Возможно, там и был тот легендарный роман, который он всё-таки писал и обдумывал. Но последняя опубликованная вещь Стругацких — это «Бессильные мира сего». И вот там содержится очень глубокий вывод, что на пути у всех инициатив мокрецов лежит проклятая свинья жизни. На пути у всякого сообщества, конструирующего будущее, как это делают там члены семинара Агре, стоит собственный Ядозуб. Нет евангелистов, среди которых не было бы Иуды. Проклятая свинья жизни лежит на пути у всех преобразований.
Кстати говоря, в замечательном романе Саши Гарроса и Лёши Евдокимова «Чучхе», который я считаю их лучшим совместным произведением, там как раз был описан лицей, типа лицея Ходорковского или типа вообще такого учебного заведения элитного, феноменального, где люди пытаются создать новое будущее в такой несколько невротизированной секте. Но и там проклятая свинья жизни лежит на всех путях, потому что в них самих предел, среди них всегда есть свой Ядозуб, и всегда человеческое-то неистребимо.
И мне кажется, что утопия мокрецов была бы совсем страшна, если бы не дети, потому что дети в какой-то момент всё равно выходят из-под контроля и противятся. Мокрецы — они генетически больны. Зурзмансор, конечно, там генетически болен, и лицо у него под маской распадается на страшные осколки — как, кстати говоря, и лицо Малыша, на тысячу гримас. Они, конечно, не совсем люди. Но в том-то всё и дело, что для людей утопия недоступна. В человеческой природе есть нечто, что любую утопию тормозит, поэтому ни один умозрительный проект здесь неосуществим. С одной стороны — проклятая свинья жизни, с другой стороны — слава богу, что она лежит.