самый лучший иммунитет — это твоя принадлежность к клану людей, когда-то делавших пропаганду», то есть ты понимаешь изнутри, как это делается. Но всех же не пропустишь через это.
Понимаете, вот считается, что тот, кто раз побывал на мясокомбинате, никогда не будет есть колбасу. Во-первых, это достаточно приблизительная точка зрения, потому что жизнь заставит — и не такое сожрёшь. А во-вторых, именно определённый цинизм профессиональный, который вырабатывается при изготовлении пропаганды, он позволяет не то что верить ей, а с особым наслаждением в неё плюхаться, демонстративно. Что, вы думаете, Владимир Соловьёв не понимает, что он делает? Понимает. Что, вы думаете, он не верит? Верит иногда. В некоторые минуты ему приятно, мне кажется, в это погрузиться, как бы в этом поваляться. Естественно, что это такая форма самоподзавода. Понимаете, мне однажды один психиатр замечательно сказал, что огромный процент людей любит делать омерзительное. Для серьёзного процента, скажем, сексуальных маньяков именно понимание собственной греховности подогревает наслаждение. Без него — без этого понимания — наслаждение было бы не так остро.
Здесь примерно та же история. Это касается всех абсолютно. Макаревич сказал, что устойчивостью к такой травле, устойчивостью к массовой пропаганде обладают те, кто сам стал объектом лжи и травли. Хорошо, кабы так. Таня Устинова сказала, что всё-таки образование, всё-таки просвещение. Ну, разные люди говорят по-разному. Мне-то кажется, конечно, что человек, побывавший в роли жертвы, всё-таки имеет некоторый иммунитет. Но вот интересно, что в фильме Шьямалана «Сплит» этот вопрос трактуется очень своеобразно: противостоять маньяку может только маньяк. Ну, я не буду раскрывать сейчас эту историю, потому что это… Только маньяк другого плана.
В любом случае вот именно сегодняшние молодые мне кажутся людьми с очень сильным иммунитетом к вранью, но тут есть палка о двух концах. Людены, условно говоря… Ну, те, с кем я общаюсь регулярно, а их очень много, значительно больше сотни. Эти люди… Ну, если учесть, что у меня вообще колоссально широкий круг общения, письменного в частности. Вот в Норильске я повидал безумно интересных ребят только что. Понимаете, их устойчивость к пропаганде имеет изнанку. Они вообще не очень склонны, как мне кажется, иметь какие-либо убеждения, или во всяком случае это не те убеждения, которые принадлежат к идеологическим, политическим и так далее, они лежат в более тонких сферах, поэтому их устойчивость к пропаганде имеет своей изнанкой некоторый агностицизм, некоторый нейтралитет, некоторый недостаток убеждённости в чём бы то ни было, понимаете. Может быть, они в чём-то и убеждены, но эти убеждения находятся в более высоком интеллектуальном слое, они за пределами моего спектра видимости. Может быть, это и к лучшему.
«Прочитал диалог Мамардашвили и Эйдельмана о добре. Заинтересовало поведение Лунина на следствии декабристов: никого не предавать из позиции личной чести. В чём уникальность Лунина? Возможно ли воспитать чувство чести?»
Андрей, приветствую вас как одного из постоянных слушателей. Андрей, тут в чём штука? И что собственно служит предметом обсуждения очень своевременного, хотя и строго законспирированного по тогдашней моде обсуждения Эйдельмана и Лунина [Мамардашвили]? Есть честь корпоративная, честь сословная. Она сводится к тому, чтобы всех сдать императору, поскольку они дворяне, а вассал обязан быть лоялен к феодалу. Ну, ничего не поделаешь, вассал обязан быть лоялен к верховной власти, к суверену (назовём это так). А что происходит с личной честью? Личная честь — это… «Душу — Богу, честь — никому» — вот такой девиз, так бы это формулировалось. Дело в том, что позиция Лунина на самом деле достаточно уникальна. Лунин не чувствует себя принадлежащим ни к какой корпорации, ни к какому сословию, или вернее — принадлежность к этому сословию не означает для него отказа от личных убеждений, от личной чести. Такие люди всегда единичны.
И в этом смысле, кстати говоря, наиболее увлекательным мне казался очень точный роман Владимира Гусева «Легенда о синем гусаре». Мне возразят, естественно, что эта книга скучная, что написать такую скучную книгу о Лунине ещё надо уметь. Но мне Гусев всегда был симпатичен, и как критик в том числе, именно потому, что Гусев дал очень точную характеристику лишнего человека: это человек, соотносящий себя с вневременными критериями чести, с вневременными критериями морали; он не вписывается в эпоху, вот и только. И это очень противоречит довольно скептическому отношению к лишним людям, которое в русской литературе существовало: они лишние потому, что они не желают в этом участвовать, а не потому, что им нечем заняться. Им нечего делать, а не нечем заняться. Это совсем другое дело. В этом смысле книга Гусева «Рождение стиля» всегда казалась мне довольно интересной. Ну и конечно, книга о Лунине — при всех её недостатках это честная книга. Лунин был вот такой.
Кстати говоря, довольно интересное изображение Лунина — это пьеса Радзинского «Лунин, или Смерть Жака», где именно смерть Жака, если вы помните, — это апелляция к знаменитому «Жак и хозяин» Дидро, это отказ от внутреннего холопа, от внутреннего лакея. Понимаете, смерть Жака — это смерть корпоративного человека в тебе. Так во всяком случае я это понимаю. Непринадлежность ни к какой категории — по-моему, спасительная вещь.
«Верил ли Набоков в Бога и был ли религиозен?»
Это разные вещи. У Набокова когда-то сказана была замечательная фраза о том, что «идея бессмертия и идея Бога не следуют друг из друга, а едва-едва пересекаются, возможно». Мне представляется, что Набоков был в высшем смысле религиозен. Об этом написаны многие работы — ну, книга Михаила Шульмана давняя, в частности (к ней у меня свои претензии). Но в конце концов все, кто сколько-нибудь серьёзно изучали мировоззрение Набокова, понимают, что его главная тема — всё-таки именно потусторонность. И поскольку в мире Набокова главную роль всегда играет автор, естественно, что мир не представляется ему творением анонимного гения, и даже не представляется тем более цепочкой случайностей, «пёстрой пустотой», как сказано в «Корольке»; для него мир — это всё-таки результат акта творения.
Причём мне кажется, что даже идея бессмертия не так для него здесь важна. Хотя вспомните, как один из героев «Дара», умирая, такой Чернышевский-старший (однофамилец), он говорит: «Конечно, после смерти ничего нет. Это так же верно, как и то, идёт дождь». А за окнами в это время сияющий ясный день, просто жалюзи опущены, и соседка верхняя поливает цветы. То есть это наше… Как совершенно верно, помните, говорил выдуманный Набоковым Делаланд: «Как безумец полагает себя богом, так и мы полагаем себя смертными», — в эпиграфе к «Приглашению на казнь». Для меня совершенно очевидно, что Набоков религиозен в высшем смысле. Он внеконфессионален, конечно, но и идея творения, и идея бессмертия в его мире присутствуют, поскольку в его текстах доминирует роль автора. Человек, который так верит в авторскую роль, не может верить в хаотично созданный, анонимный мир.
«Можно ли рассматривать повесть «Великий Гусляр», — ну, это, по всей видимости, имеется в виду Кир Булычёв, — как иронически-фантастический эпос о жизни советского человека в провинции в эпоху 60–70-х годов?»
Ну, наверное, можно. Хотя мне-то кажется, что ничего такого в виду не имелось. Ну да, допустим. В гораздо большей степени, мне кажется, можно рассматривать в этом качестве, скажем, прозу Михаила Успенского или, скажем, прозу Евгения Лукина, которого Успенский называл таким великим провинциалом, провинциальным гением, гением провинциализма (в самом высшем смысле). Что касается Булычёва, то вот из его сочинений, мне кажется, что самое откровенное, ну, лучшее изображение провинции — это такая странная, не очень популярная повесть «Середина [Половина] жизни», страшненькая такая. Помните, где на провинциальном базаре вдруг начинают продавать странные яблоки из параллельного мира. И вот «провинция как дыра в параллельный мир» — это довольно интересная такая история.
«Каких героинь русской литературы пародирует Чехов, изображая в «Дуэли» Надежду Фёдоровну?»
Ну, знаете, далеко не все герои «Дуэли» имеют пародийного прототипа. Ну, конечно, Самойленко — это обобщённый добродушный военный, в каком-то смысле Максим Максимыч, поскольку и тема дуэли сюда подвёрстывается. Ну а Надежда Фёдоровна — это пародия на всех подруг Печорина: на Веру, на Бэлу. Ну, такая… Понимаете, она же, собственно говоря, не пародия. Она — несчастная женщина, вырождение типа красавицы роковой, вырождение её во что-то бесконечно униженное.
«Каково ваше отношение к книгам Терри Пратчетта?»
Никогда ни одну не мог дочитать до конца. И мне как-то кажется, что это не смешно. Очень уважаю всех, кто это любит.
«Фильм «Слово» Дрейера говорит о необходимости, о возможности чуда или об его иррациональности?»
Ну, я не стал бы к этому сводить Дрейера. Но то, что чудо иррационально и не интерпретируемо в категориях морали — да, безусловно. И что чудо — единственный способ воспитания человека. Мне кажется — да.
Дальше вопросы от человека, которому я не хочу и не буду отвечать по причине его конспирологического мышления и крайней грубости. Ну, не на всё я хочу отвечать, ребята. Ну, простите.
«Почему в пьесе Булгакова «Кабала святош» Мольер трепещет перед королём? Он не знает себе цены?»
Ну, послушайте, во-первых, тот же вассалитет. Во-вторых… Я много раз об этом говорил, и я не хочу возвращаться к этой мучительной теме, но приходится. Для художника отношения с властью отчасти как-то копируют отношения с Богом. И художник в лице власти видит не только мецената, не только поддержку в своих начинаниях, а в каком-то смысле это действительно «знанье друг о друге предельно крайних двух начал». Мольер прекрасно понимает, что от челяди его единственная защита — король. Мольер испытывает примерно те же чувства, какие испытывает герой Акс