«Вспоминаю ваш спор с Татьяной Друбич. Не кажется ли вам, что большинство людей в СССР хотели именно казаться, а не быть с их драгоценными хрустальными сервизами?»
Ну, видите, вот как раз об этом и был спор. Что лучше — когда люди хотят быть приличными или когда они не хотят, когда они лицемерят, пытаясь быть хорошими, или когда они честно то, что они есть? Я считаю, что лучше притворяться хорошим, как в замечательном, по-моему, стихотворении, если ничего не путаю, Ваншенкина «Трус притворился храбрым на войне». Вот я за такое притворство. Понимаете, пока притворяешься быть хорошим, постепенно начинаешь им становиться. Это входит в привычку, как у генерала делла Ровере. Ну, это тоже вечная педагогическая полемика. Я с удовольствием об этом бы поговорил подробно.
В основе моей (если она существует) педагогической методы всегда очень простой приём — может быть, запрещённый, но очень действенный: вы должны внушить школьнику, что он очень умён. И постепенно он начинает вести себя как умный, а потом… Сначала он умничает, выпендривается, а потом он начинает думать. Вообще для меня основа педагогики — это повышение самооценки. Ну, понимаете, мне могут, конечно, возразить: допустим, это может привести к высокомерию, к другим крайностям. Ну, всё может привести к дурному результату. Но в принципе повышение самооценки… Это же не ваша попытка подольститься к ученику, нет. Вы просто внушаете ему, что он может. И тогда он начинает мочь.
Мне несколько раз доставались забитые классы, замученные абсолютно педагогом, у которого была завышенная самооценка, и этот педагог им внушал: «Да вы все дураки!» Это неправильно. Вы должны поставить перед ними задачу, пока очень маленькую — и они её блестяще решат по причине её простоты. Надо им внушать: «Да, вы гении». Это работает.
Точно так же, мне кажется, если человек будет считать себя приличным, он начнёт себя вести как приличный. Ну, это довольно сложно. Повышение самооценки — это для педагога не последняя вещь, просто потому, что очень приятно иметь дело с людьми уверенными в себе — не самоуверенными, а уверенными в себе.
«О книге Марининой «Седьмая жертва». Раскрученному позитивному персонажу Каменской вкладывается в уста фашистская теория, переносящая законы физики на законы переноса счастья и страдания».
Понимаете, я не читал ещё позднюю Маринину, совсем не читал. И не читал «Седьмую жертву», и не берусь это оценивать. Но если персонаж высказывает некую теорию, вы подождите всё-таки говорить о том, что это авторский взгляд.
Когда поэт, описывая даму,
Начнёт: «Я шла по улице. В бока впился корсет», —
То ты [Здесь «я»] не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт — мужчина. Даже с бородою.
Это Саша Чёрный. И поверьте, что очень прав был Леонид Леонов, сказавший когда-то: «Заветные мысли надо отдавать отрицательному герою. А то, что говорит положительный — это, как правило, маска, развитие сюжета».
«Что вы можете сказать о романе «Дом, в котором…»? Какое у вас отношение к этой книге?»
Денис, это книга довольно интересного жанра. Я мог бы, пожалуй, об этом порассуждать поподробнее, потому что собственно моему сынку сейчас пришлось эту книгу читать, они там на курсе у себя репетируют из неё большие отрывки. Правильный выбор. Книга хорошая, невротизирующая (в хорошем смысле). Мне кажется, что невротизация школьника — важный способ к повышению его потенциала. Но это жанр для людей одиноких, как правило, страдающих… Это никак не касается ни матримониального их статуса, ни дружеского, ни человеческого. Это внутреннее одиночество. Это для людей, которые пишут единственную книгу, строя для себя модель комфортного для них мира. И «Дом, в котором…» потому так избыточен, так длинен (эти книги всегда многотомные), что это способ создания для себя комфортной вселенной, во многом заменяющей жизнь. Эскапистский жанр, когда автор сбегает в эту книгу.
Вот Генри Дарджер (или Даргер, как его называют), о котором я так много говорю — одна из поразивших меня биографий в литературе XX века, — Генри Дарджер всю жизнь сочинял… ну, не всю жизнь, а лет до пятидесяти он сочинял истории про сестричек Вивиан. Сначала они на огромной планете боролись с рабовладельцами, которые мучают и эксплуатируют детей. Потом они в таинственном доме в Чикаго сталкиваются со всякого рода ужасами и их побеждают. Вот это для него был такой мир. Он всю жизнь проработал мусорщиком, санитаром в больнице, а сочинял и рисовал эти бесконечные картинки. В одной книге 24 тысячи страниц, в другой 10 тысяч страниц. Это всё хранится в его музее в Чикаго.
Очень много таких сочинений, которые являются формой альтернативной жизни. Вот «Дом, в котором…». Это Мариам Петросян действительно выдумывала себе такой мир — прекрасный, ужасный, таинственный, очень поэтический, — в котором ей было бы комфортно; мир больных детей, которые обладают сверхъестественными способностями. Это такая очень мощная компенсаторская мифология. Я люблю эту книгу, хотя эта книга, как всякое средство аутотерапии, подходит не всем, и очень немногим она подходит. Поэтому и существует её сокращённый вариант, как бы такой soft, lite. А есть полный — шестичастный, двухтомный. Это выдающееся произведение. Я очень рад, что оно при нашей жизни появилось. Хотя всегда отдаю себе отчёт в том, что это уж совсем не для всех.
«Назовите примеры юмора в фантастике».
Ну, их множество, помимо Пратчетта и помимо, скажем, «Автостопом по галактике» (забыл сейчас, кто это сочинил). Но для меня, конечно, самый наглядный пример — это Шефнер Вадим Сергеевич, а особенно «Девушка у обрыва». Ну, он прекрасный был фантаст. Хотя «Лачуга должника» — довольно жестокий роман, но сколько там весёлого и такого, я бы сказал, просто до неприличия пародийного. Мне кажется, что он в этом смысле самый… Ну, их очень много. В российской фантастике этого вообще было много, она всегда имела такой характер. Ну и Каттнер, конечно. Это из американцев. А из наших… А у Стругацких что, «Понедельник начинается в субботу» не юмор, да? Сатира жесточайшая.
«Хочу уточнить про Булгакова, — письмо из Донецка. — Вы сказали, что он не был украинофобом. Нет, он был абсолютно сознательным, этническим украинофобом, Шульгин номер два. Украинцы вторглись в его мирок, в его квартиру, которая ему даже не принадлежала. Как к писателю вопросов нет. Как к человеку — много».
Ну, Саша, не берусь судить. Вам виднее, поскольку вы на острие проблемы. Я не думаю, что он был украинофобом. Понимаете, слишком он был всё-таки для этого умён и широк. Он даже к РАПП относился хотя и с огромной ненавистью, но без безжалостности. Ну, там много всего. Эта проблема достаточно…
«Извините за резкость, но человек, задавший вопрос о русском роке и поэзии в роке, вероятно, не слышал Уэйтса, Кейва, Коэна, Гэбриэла, Боуи и других».
Ну, понимаете, имеется в виду же не литературность англоязычного рока. Мало ли. Конечно! Имеется в виду прежде всего надрыв, склонность к надрыву у Летова, у Ревякина. Ну, у Моррисона тоже есть надрыв, но в России он как-то… Скажем так: надрыв Летова и надрыв Ревякина осознаются их носителями как добродетель, а надрыв Моррисона — как уродство, как трагедия. Вот так бы я, наверное, сформулировал.
«Встречали ли вы интересные художественные произведения, где вообще нет человека, то есть те, в которых автор обращается не к человеку, не к человечеству, не к богу и дьяволу? Я не беру анекдотический «дневник камня» («ничего не произошло») или сказки Андерсена. Меня интересует восприимчивость человека к художественному описанию предметного мира, как сама лестница в «Доме листьев» или Солярис».
Трудно мне сказать… Нет, пожалуй, такого я не встречал — произведения о мире без человека, потому что кто там был бы повествователем? Вот произведения о животных — например, у Гарднера «Грендель» — да, наверное, такие есть. Понимаете, интересная попытка построить доисторическое повествование, повествование о неандертальских, условно говоря, временах — это, конечно, у Голдинга «Наследники». Мне многие говорили, что эту книгу надо перечитать раз шесть, чтобы начать её понимать. Я перечитал два, в гениальном переводе Хинкиса. Может быть, я всех глубин не понял. Но это тоже мир с таким доисторическим человеком, мир до человека. Если попытка Гумилёва по заказу Горького для «Всемирной истории» написать пьесу о доисторических людях прежде всего смешна, комична, и сознательно комична, я бы сказал, даже насмешлива, то вот у Голдинга получился действительно такой дочеловеческий, бесчеловечный мир, в нём ещё человечность только проклёвывается.
Не знаю, можно ли построить. Наверное, можно. Но у меня… Понимаете, вот у «Июне» у меня такой персонаж есть Игнатий Коростышевский, который пишет роман-трилогию. Я подарил ему свою старую идею. Роман, где первая часть происходит с душой человека до его рождения, ещё какие-то дословесные формы блуждают. Вторая часть — это жизнь. А третья — душа после жизни, которая постепенно разучивается говорить, когда она отказывается от слов, потому что она видит всё больше вещей, не называемых словами. Там Коростышевский сумел это написать. Я бы не сумел. Ну, герой должен быть иногда умнее автора. А вот того, что вы спрашиваете, пока ещё я в литературе не видал. Хотя, конечно, любопытно было бы.
«Как вы относитесь к фильму Соловьёва «Чёрная роза — эмблема печали…»? Какой его фильм больше любите?»
Ну, видите, больше всех в его фильмах я люблю всё-таки «Избранных» — в том смысле, что это, по-моему, в каком-то отношении наиболее трезвая и предсказательная его картина, не имеющая, конечно, никакого отношения к роману того диктатора, кажется, который это сочинил. Там только имя барона — Б.К. Одна из лучших ролей Филатова и одна из лучших ролей Друбич, конечно. Но я люблю очень и «Станционного смотрителя», насколько я помню, телевизионного. Я очень люблю «Наследницу по прямой» — по эмоции, по ощущению. «Чужая белая и рябой», которую считают лучшей