Один — страница 84 из 1277

Величие этой песни для меня в том, что смысл её выворачивается внезапно. Поначалу там, в общем, всё понятно. Очень точный, очень традиционный у Гребенщикова, очень монохромный образ России, вот эти «серые следы». Точно расставлены сигналы:


Серые следы на сером снегу.

Сбитые с камней имена.

(Почему сбитые с камней? Да потому что в России постоянно сбивают памятники, сбивают имена, вычёркивают людей из истории, как сейчас попытались самого Бориса Борисовича.)

Я много лет был в долгу.

Мне забыли сказать,

Что долг заплачен сполна.

Пахнет застарелой бедой,

Солнцу не пробиться в глубину этих глаз.

Теперь мне всё равно,

Что спрятано под тёмной водой —

Едва ли я вернусь сюда ещё один раз.


Абсолютно точный портрет русской реальности. И дальше там «молчащее небо и северная звезда» и, конечно, «снежная степь» — весь этот набор русских, даже не скажу, что штампов, а русских лейтмотивов. Они — уже что-то большее, чем штампы. Они — опоры Русского мира, настоящего Русского мира. И всё время повторение характерное: «Едва ли я вернусь сюда ещё один раз».


Над скудной землёй бешено кричит воронье,

Над ними синева, но они никуда не взлетят.

У каждого судьба, у каждого что-то своё.

Они не выйдут из клетки,

Потому что они не хотят.

И если выбить двери плечом,

Всё выстроится снова за час.

Сколько ни кричи —

Пустота, в пустоту, ни о чём.

(И дальше вот этот блестящий взрыв.)

Есть повод прийти сюда ещё один раз.


А потому что зачем бы приходить сюда ещё один раз, если бы здесь всё было бы благополучно? БГ, сам комментируя эту песню, мне в интервью когда-то сказал: «Нельзя спасти человечество, но можно спасти человека». Но, как всегда, смысл его поэтических высказываний и амбивалентнее, и глубже.

Конечно, прийти сюда, особенно когда только что ушёл отсюда и дверью хлопнул, не хочется. Но потом понимаешь, что только здесь и есть повод прийти сюда ещё один раз. Ситуация не безнадёжна, в ней можно что-то изменить или, по крайней мере, в ней хочется что-то менять. Туда, где гладко и спокойно, возвращаться не хочется, а вот в мир Гребенщикова, в мир этого северного света, водки без хлеба, в мир последнего поворота — в этот мир хочется вернуться, потому что человек здесь нужен, человек здесь востребован, человек здесь — та тёплая звезда, без которой не будет ничего.

Мне могут сказать, конечно (и вполне справедливо), что я абсолютно игнорирую, скажем, петербуржский абсурдизм Гребенщикова. Но штука в том, что Петербург — тоже очень русский город. Как замечательно сказал Пиотровский: «Это сильный город, построенный сильным человеком для сильных людей». И это русское начало, солоноватое русское начало в Петербурге Гребенщиков очень точно чувствует. Попов когда-то замечательно сказал: «Под пресной Невой течёт солоноватый народный поток». Петербург русский город потому, что это место силы. Сила — величина векторная, тоже довольно амбивалентная. И Гребенщиков — это выдающийся поэт русской силы, русского одиночества, земли, хлеба, волков, воронов, страшной, прекрасной, весёлой истории, беспредела в смысле простора, беспредельных возможностей. Поэтому, когда мы слышим Гребенщикова, мы понимаем, что наше будущее огромно и прекрасно, а Россия рождена удивлять мир.

Мы с вами будем об этом говорить через… Нет, даже не через неделю, а в следующий четверг. Присылайте темы. Пока!

21 августа 2015 года (Александр Житинский)

― Добрый вечер, доброй ночи, дорогие друзья-полуночники! «Один», Дмитрий Быков — совсем один — с вами в студии. Спасибо вам огромное за порядочное количество вопросов. Я полагаю, что с воскресного эфира вы не успели соскучиться, но любопытство ваше не оскудевает.

Сразу хочу сказать, что на лекции поступило чрезвычайно много заявок. Вы явно преувеличиваете мою эрудицию, так скажем. За четыре дня подготовить лекцию по Лему я не в состоянии, это одних рассказов надо сколько перечесть, поэтому Лема я принимаю на следующий раз. Очень много желающих, но на следующий раз.

Очень много тоже желающих поговорить о Кормильцеве, но чтобы не позорить память покойного друга дилетантским разговором только о стихах и песнях, я возьму опять-таки время для того, чтобы перечитать книгу его прозы и серьёзной, не только музыкальной, но и глубоко лирической поэзии. Хотя, в общем, и песни его — это очень серьёзная поэзия, на мой взгляд. Для того чтобы перечитать книгу «Человек на Луне», я возьму всё-таки тоже некоторую паузу.

Поэтому я решил остановиться на Александре Житинском, на которого пришло больше 20 заявок — вероятно, после давешнего эфира с БГ, поскольку Житинский был одним из открывателей, собственно, поэтического таланта БГ и одним из авторов, наверное, лучших текстов о нём: не только «Записки рок-дилетанта», но и предисловия, и составление нескольких книжек «Аквариума», и так далее. Поэтому говорить сегодня будем о Житинском.

Поступило также довольно много просьб, меня очень удививших, рассказать о Валерии Попове, — удививших потому, что я всегда считал этого автора (большого друга Житинского, кстати) достоянием своим и десятка таких самых верных почитателей. А оказывается, что читательская аудитория, читательский круг настоящих поклонников Попова чрезвычайно велик. И я о нём тоже, конечно, упомяну, поскольку их с Житинским фигуры для меня олицетворяют вообще ленинградскую прозу моих любимых 70–80-х годов.

Сейчас я приступаю к ответам на вопросы. Как всегда, в первом часе это вопросы, пришедшие на «Эхо», и потом — на почту. Ещё раз хочу вам сказать: если я не отвечаю на вопрос о каком-то писателе — это просто значит, что я не хочу ругаться, это значит, что этот писатель кажется мне не очень достойным разговора. Зачем мы будем портить карму себе и другим? Я не избегаю этого разговора, просто мне не интересно.

«Ваше мнение о цикле Бенедикта Сарнова „Сталин и писатели“?» — трижды повторяется этот вопрос, кстати, от разных авторов. Некоторые говорят, что это двухтомник, а на самом деле это четырёхтомник. Видите ли, Бенедикт Сарнов умер совсем недавно, был очень старым человеком, и я не хочу опять-таки портить карму разговором об этом четырёхтомнике по гамбургскому счёту. Тем более что Бенедикт Сарнов с какой-то радости неожиданно довольно много несправедливых, непроверенных гадостей написал обо мне в своей книге об Окуджаве. Просто это концептуальные разногласия, которые он почему-то интерпретирует в таком довольно ригористически-моральном ключе, присваивая себе, на мой взгляд, право на абсолютную истину. Он просто не понял, что в этой книге про Окуджаву написано, но объяснить я ему не успел.

Что касается четырёхтомника «Сталин и писатели» — это хорошее и увлекательное чтение. Сарнова не зря называли «королём цитаты», что он сам иронически обыгрывал много раз. У него действительно в этих книгах преобладают цитаты. Я не могу сказать, что в этих книгах содержится что-либо для меня новое. Мне кажется, что, во-первых, лучшая книга Сарнова — это всё-таки «Случай Маяковского», которого он разбирает отдельно и подробно. На мой взгляд, он больше всего и сильнее всего сделал в литературных фельетонах — там, где он сатирик. Это тоже достаточно высокий жанр. Что касается книг «Сталин и писатели» — им мешает некоторая компилятивность, на мой взгляд, и отсутствие каких-то сверхновых концепций. Но как справочное издание для многих они, безусловно, будут бесценны.

«Как Вы относитесь к творчеству и поэзии Виктора Цоя? Каким бы Вы видели его сейчас, если бы не случайная трагедия?» Цой слишком отчётливо эволюционировал, так сказать, в сторону героя сериалов — даже не сериалов, а таких вот, знаете, гонконгских боевиков и вообще такого боевого кинематографа, кинематографа Шаолиня. «Игла» ещё была эстетским произведением. Образ Цоя, каким он виделся посетителям заплёванных видеосалонов, а именно они и составляли тогда большую часть аудитории, — это образ такого русского Брюса Ли. Нашлось бы у него достаточно силы этому противостоять, тем более если он перешёл работать под эгидой Айзеншписа (человека, очень хорошо разбиравшегося в поп-культуре)? Я не знаю. Мне представляется, что Цой находился на распутье.

У Валерия Попова в одном рассказе есть замечательная фраза. Он видит женщину, сбитую машиной, и по её сбитым каблукам, по пыльной обуви видит, что её защита прохудилась, причём прохудилась когда-то давно. Эта фраза, это выражение — «прохудилась защита» — очень точное, и тем, кто понимает, не надо объяснять.

Мне кажется, Цой погиб, потому что его защита прохудилась, потому что в какой-то момент он оказался слишком доступен разного рода дельцам (среди которых, кстати, Айзеншпис был ещё сравнительно цивилизованным человеком, как мне кажется). Тиражирование его образа превысило, мне кажется, всякого рода нормы.

Это вообще, надо вам сказать, был очень кризисный период для русского рока. Надо было обладать внутренней культурой и спасительной иронией БГ, чтобы через это пройти без травм. А каково пришлось Башлачёву, например, который просто год находился в тяжелейшем кризисе и, кроме несохранившейся песни «Архипелаг гуляк», ничего не написал? Мы не знаем, какие драмы происходили у него внутри. Весь русский рок вышел из этого с огромными потерями. Или надо было обладать действительно абсолютно бойцовским темпераментом Шевчука, этого великолепного агрессивного очкарика, удивительно сочетающего и тонкую интеллигентность, и абсолютную безбашенность. Видимо, просто Цой испытывал некий кризис, достаточно тяжёлый. В этот момент человек, как правило, становится беззащитен перед всякими тёмными силами.

«Как Вам кажется, погром выставки Сидура Цорионовым и Компанией — это вызов РПЦ и православию вообще?» Ну что вы? Какой же это вызов православию? Это вызов обществу, которого нет.