Один — страница 841 из 1277

Панова — не коренная ленинградка, она ростовчанка — она с изумительной силой сумела описать такой Ленинград окраин, Ленинград рабочий, заводской. Вот это то, что Попов называет «солоноватой струёй в Неве», такой действительно какой-то солоноватой, подпочвенной водой. Действительно, «Ленинград как город великой культуры» — ну, это пресная такая тема, многократно описанная. А вот Ленинград окраинный, Ленинград пролетарский, рабочий, Ленинград спальных районов, детских садов, фабрик, хлебопекарен, вечерних школ — вот это среда Пановой, её материал. И этот быт — быт Петроградской стороны — она знает и чувствует прекрасно.

Я уже не говорю о том, что прозе Пановой присущ такой, я бы сказал, хмурый, нерадостный, горьковатый гуманизм. Ей люди часто противны, но ей людей жалко. Кроме того, к сильнейшим страницам её прозы принадлежит её автобиографическое повествование, дописанное ею в последние годы, уже после инсульта, частично додиктованное. Панова ведь начинает эту книгу с очень страшной фразы: «Я родилась в 1905 году, — по-моему, — и умерла в 1968 году, когда меня сразил инсульт. После этого моя жизнь превратилась в доживание». Но она сумела написать тогда великую книгу.

А самые великие её страницы — это её поездка к мужу Вахтину, который был арестован и к которому она два раза сумела приехать в заключение, его навестить. Непонятно, как она этого добилась, но добилась. И его убили там, он умер, погиб ещё до войны. Вахтин, когда она о нём пишет… Ну, это самые пронзительные её страницы! Она пишет, что когда шёл этот человек и она видела его волосы в ореоле солнечном, стоявшем, как нимб, над его головой, то это шло такое воплощение счастья. Она безумно его любила!

Вообще, в жизни Пановой было несколько мужчин замечательных. И последний её муж Давид Дар — один из важнейших людей литературного Ленинграда, руководитель замечательного литобъединения, где и фантасты, и очеркисты, и поэты были. Это замечательные люди. Но вот такой любви, такой откровенной любви, как в рассказе о Вахтине, я нигде больше в советской прозе не встречал просто, уж поверьте мне. Не говоря о том, что описания эти — ну, как она там едет с цыганским табором, который едет навещать своего барона, тоже сидящего, с множеством других репрессированных в общем вагоне, как она дожидается в этой зоне (по-моему, тоже в Мордовии, где-то там, если я не путаю ничего), вот это описание этого абсурдного страшного путешествия, это счастье вопреки всему, когда она видит мужа, не сломленного она видит, и ей это очень важно, — это, конечно, поразительные, горькие, угрюмые, страстные строки! Вот всё-таки Вера Панова — это мастерство блестящей лапидарности, чёткости и невероятного таланта самосохранения. Вот всем, кто сегодня ночью не спит, я просто советую: откройте «Который час?» и прочтите. Эта книга надолго станет вашей любимой.

Ну, о И.Грековой я почти не успел поговорить, хотя и «Свежо предание», и «Дамский мастер», и «На испытаниях», и «За проходной», и «Кафедра», и «Вдовий пароход» — всё это выдающиеся художественные свершения. Но главное, что в советской прозе есть то, к чему ещё много раз будем мы возвращаться.

А услышимся мы с вами через неделю. Пока!

10 марта 2017 года(Особенности женских образов в русской литературе)

― Добрый вечер, доброй ночи. В студии Дмитрий Быков. Здрасте.

Сразу хочу сказать, дорогие друзья, что тема сегодняшней лекции, определившаяся большинством голосов (больше, по-моему, пятнадцати таких просьб в разной формулировке), — это «Женские образы в русской, в советской литературе», мои любимые, а в особенности их эволюция. Я попробую, как могу. Может быть, скорее я затрону даже кино, потому что в кинематографе женский образ эволюционировал нагляднее. И как это ни печально, в литературе её функция всё-таки чаще всего, особенно в соцреалистические времена, была служебной, если не считать романа «Мать», где тоже образ собственно не столько женский, сколько символический, такой картонный.

Что касается следующей лекции. Прошено анонсировать их, чтобы не только я успевал подготовиться, но и вы. По просьбе сразу нескольких постоянных слушателей, просят высказаться про февральскую часть «Красного колеса», про «Март» и «Апрель Семнадцатого» — то есть всё, что касается Февральской революции и размышлений Солженицына о ней. Мне бы, конечно, проще говорить про «Август Четырнадцатого», я читал его наиболее досконально. Но, в общем, для меня здесь особенной проблемы нет. Я читал «Красное колесо» по мере его публикации в советской прессе в 1989–1990 годах, довольно много где оно появлялось. Ну и, если не считать «Октября Шестнадцатого», то я более или менее прилично его помню. Я подчитаю, и мы об этом поговорим.

Начинаю отвечать на вопросы в форуме.

«А что, если действительно существует что-нибудь после смерти? Как себя там вести? Что говорить? Посоветуйте».

Это напоминает мне, грех сказать, собственную строчку: «Всё я знаю — и как причалить, и что говорить при этом». Ну, видите ли, только что я как раз отчитал вторую лекцию по «Молодому Папе», и вот что меня поразило — что этот сериал во многом перенимает литературные приёмы Бога. Он так же эклектичен в жанровом отношении. Мы же не можем сказать, в каком жанре развивается наша жизнь: есть элементы триллера, есть — комедии, есть — мелодрамы. И точно так же здесь всё намешано.

И второе — он так же проблематичен в этическом отношении и так же бесспорен в эстетическом. То есть к Богу у всех очень много вопросов по этике, но что закат красив и море красиво — все согласны. И это один из рецептов бестселлера: напишите красивую вещь, которая будет этически амбивалентна, и вам всё простится. Во многом это пушкинский рецепт. Вот Соррентино совершенно лишён дара (и может быть, он сознательно у себя отключил эту возможность) определённого высказывания — философского, этического, — потому что в его сериал можно вчитать любое содержание. И при этом эстетически это красиво, это очень убедительно именно в пейзажно-интерьерно-натурном плане.

Что касается третьего сходства, то оно, по-моему, совершенно очевидно: неизвестно, будет ли второй сезон. То есть он объявлен, но даже мы, религиозные христиане, очень смутно представляем себе, как этот «второй сезон» будет выглядеть.

Я не могу вам сказать, что говорить. Да и кроме того, помните, как говорил Набоков: «Вопросы о Боге и о загробном бытии представляют часто связанными, а на деле они едва ли пересекаются, и пересекаются совсем чуть-чуть». Но мне кажется, что если, конечно, жизнь ваша не совсем вас озлобит, если она не приведёт к полной катастрофе, мне кажется, что всё-таки надо поблагодарить, во всяком случае за многое. Потому что Господу как художнику, ему же интересно, как это воспринимается. Вот напишете вы, например, стихотворение. Вы же вместе с тем стараетесь его кому-то показать и услышать чью-то оценку. Мне кажется, здесь стоит сказать, что многое было хорошо. И Александр Шмеман, весьма мною любимый богослов и замечательный публицист, автор выдающегося дневника, в своей последней, предсмертной проповеди, сказанной, кажется, за две недели до смерти, сказал, завершая её и всю свою деятельность в целом: «Хорошо нам, Господи, в Твоём мире». Может быть, на краю смерти это чувствуется особенно остро. Поэтому мне кажется, что имеет смысл поблагодарить. А там — уже как пойдёт. Ну, во всяком случае — оценить качество сделанного.

«В одной из последних передач вы упоминали о грядущей серости и ухудшении ситуации в обществе после смены правительства. Не являются ли так называемые «группы смерти», провоцирующие суицид, предпосылками подобной серости и будущего разложения общества? Это отсутствие милосердия молодого поколения или это намёк на то, что будет дальше?»

Понимаете, я вообще эту проблему предложил бы рассматривать вне сегодняшнего контекста. В конце концов, роман и фильм «Девственницы-самоубийцы» — они довольно наглядно нам излагают вот этот страшный подростковый соблазн любви и смерти, то есть бесконечной экспансии, бесконечного расширения своих возможностей.


О, кто в избытке ощущений,

Когда кипит и стынет кровь,

Не ведал ваших искушений —

Самоубийство и Любовь!


Только тот, кто вообще ничего не ведал. Это вечно существующие у подростка соблазны. В одном из ранних рассказов Катаева он подробно описан. Жажда новых ощущений. Особенно эта жажда сильна там, где подростку, к сожалению, нечем заняться, и он вынужден обращать все эти интенции на себя, на саморазрушение, на наркотики, на разные эксперименты с психоделикой. Тот, кто вовремя подростка остановит от этого, — тот, конечно, сделает дело великое.

Но дело в том, что ведь можно не только останавливать, а можно это культивировать. И это особый род садизма, особый род экспериментов над живым материалом, такое in vivo. Я считаю, что сегодня совершенно необходимо создать службу, которая бы отслеживала подобные группы и оказывала срочную психиатрическую помощь, потому что это уже психиатрия, конечно. И я совершенно согласен с Владимиром Путиным, когда он говорит, что доведение до самоубийства следует считать преступлением. Ну, он здесь ничего нового не сказал.

Хотелось бы, чтобы наверху понимали и то, что многое из делаемого ими сегодня тоже, к сожалению, подпадает под определение «подталкивание к самоубийству». Особенно когда люди чувствуют тотально замкнутый круг своей жизни и понимают, что никуда отсюда не выскочить, что ничего нового не будет, что вот Россия достигла равновесия, оптимального состояния, катается, как шар, на дне — ну, тут можно легко сойти с ума. И очень бы не хотелось, чтобы у людей возникало ощущение, будто жизнь — вот это и есть. От такой жизни многие кончают с собой — от скуки, от безвыходности. Надо всё равно напоминать о том, что это не окончательное положение дел, о том, что может быть иначе.

И своё, например, назначение как художника… Знаете, как говорил безумный Батюшков: «Patria di Dante, patria di Ariosto. Тоже и я художник!» — кричал он, когда его везли лечиться в Италию. Ну, я ещё пока не в таком состоянии, но тоже хочу сказать, что тоже и я художник. И я свою миссию вижу именно в том, чтобы напоминать: мир к этому не сводится, бывает другая жизнь. Та жизнь, которой сегодня живёт Россия, и жизнь, которая, кстати, очень многих подростков сводит с ума от скуки, от бессмысленности, от отсутствия перспективы, — это не окончательно. Будет иначе. И у нас у