всех будет иначе. И человек заслуживает другого, а не только вот этого гнусного состояния, где все врут и всё запрещено. Поэтому свидетельствуйте как можете о том, что жизнь богаче.
«Насколько верно фильм Полоки «Интервенция» отразил карнавальную природу Революции? Ваше отношение к творчеству Полоки?»
Я с ним дружил, с Геннадием Ивановичем. Я его считал человеком выдающимся — и режиссёром, конечно, и замечательным совершенно мыслителем социальным. Я не думаю, что Полока отражал карнавализацию. Наоборот. Понимаете, Полока, как мало кто, чувствовал эстетику двадцатых. И в этом смысле его лучшие картины — это «Республика ШКИД», «Возвращение Броненосца». Это не карнавал, это попытка осмыслить Русскую революцию в непатетическом, непафосном, издевательском, гротескном духе, потому что живой азарт революционного делания несовместим с елеем, несовместим с мрамором. Полока пытался показать революцию, какой она была: революцию героев, революцию уродов, моральных в том числе. Это проявление человека во всех его крайностях. Это время маргиналов, в общем-то, конечно, потому что обыватель во время революции отходит на второй план. А вот маргинальные герои, которые выбирают «деревянные костюмы», если цитировать картину, — тогда, конечно, это их эпоха.
Я считаю, что и «Одиножды один», и «Око за око» — блистательные работы. Наиболее, по-моему, удачный его фильм… Ну, не в том смысле удачный, что самый качественный (самый качественный — это, наверное, всё-таки «Республика ШКИД»), а самый такой, понимаете, самый смешной, самый эстетически цельный — это «Один из нас», фильм, в котором содержится убийственно жестокая пародия на все штампы советской массовой культуры. Ну, такой дурацкий фильм, такой милый! И при этом в нём, понимаете, вот как-то при всей его пародийности поймана вот эта атмосфера страшного кануна войны, несколько истерическая беспечность. Ну, Полока — сильный мастер. Что говорить? И человек он был неотразимо обаятельный. Я с ним очень общаться любил.
«Расскажите о сильных мужчинах в фильмах Рязанова. Почему «они преодолевают собственную смехотворность и слабость»?» — тут цитата из меня.
Ну, видите, Андрей, как сказать? У Рязанова было три периода, три главных героя. Был период, когда он всё время снимал или использовал так или иначе Юрия Яковлева — поручика Ржевского; героя в «Человеке ниоткуда», инженера такого душ человеческих, такого антрополога, который собственно там с Юрским, с Человеком ниоткуда, работает; повествователя в «Берегись автомобиля». Был вот этот период героического красавца Яковлева, поручика Ржевского. Был период Мягкова — период внешне слабого и раздавленного, а внутренне сильного, пружинного, всегда готового к сопротивлению человека. И был период Басилашвили — героя самого амбивалентного, одинаково органичного и в качестве Мерзляева, и в качестве альтер эго в «Предсказании». Чем дальше — тем действительно амбивалентнее.
Мне кажется, что Рязанов, чьим любимым героем был Александр Суворов, Рязанов, который в принципе обладал каким-то врождённым отсутствием страха, в том числе физического… Он был человек невероятной храбрости. Когда на него орали начальники, он орал в ответ. При мне он совершенно хладнокровно «порвал» Жириновского на каком-то прямом эфире. То есть на него бесполезно было давить. Он был человек, действительно органически лишённый страха.
Вот Рязанов — он очень страдал от недостатка мужского в обществе. И ему очень хотелось человека, который бы умел сопротивляться вот этому ползучему торжеству полулюдей. Помните, как Фрейндлих говорит: «А вы дайте ему сдачи!» — в «Служебном романе». Вот это прекрасно! «А вот дайте! Найдите в себе силы дать сдачи!» И отсюда же его песенка из «Вокзала [для двоих]»: «Умейте [Не бойтесь] всё на карту бросить», «Не проиграв — не победить! Поэтому для него мужчина начинается там, где он начинает рисковать.
И кстати, Басилашвили замечательно это преодоление сыграл. Потому что, конечно, тот мужчина, которого мы видим в лице Паратова или в лице вот этого проводника михалковского, — это извращённое, ложное представление о мужественности. Мужчина не Паратов. Я считаю, что как раз для него скорее мужчина, уж если на то пошло, — Карандышев, потому что Мягков впервые сумел сыграть сложность этого героя. Это бенефисная роль, и он сыграл её замечательно.
«Какие готические романы вам было интереснее всего читать?»
Ну, я вообще люблю готику. Когда-то Метьюрин на меня очень сильно подействовал. Во всяком случае, если «Мельмота» сократить раза в полтора, то это и сейчас было бы чудесное детское чтение. Тем более что из «Мельмо́та»… «Ме́льмота»… Ну, «наскуча щеголять Мельмо́том». Мы уже привыкли, что «Мельмо́т». Из «Мельмо́та Скитальца» так или иначе выросли и Стивенсон, и Уайльд. Это очень интересный герой (Мельмот), понимаете, тоже очень амбивалентный, сложный и проклятый — и вместе с тем, безусловно, незаурядный, умный, страдающий, более интересный, рискну сказать, чем Медард у Гофмана. Хотя и «Эликсиры сатаны» на меня когда-то, вот на втором курсе, произвели впечатление колоссальное. Тем более у нас хорошо преподавали, у нас Ванникова вела зарубежку, и Гофман у нас прекрасно подавался на журфаке.
Потом, из более поздней готики мне, конечно, нравится Мэнкин [Мейчен, Machen], «Великий бог Пан». Мне очень интересны (я уже об этом много раз говорил) рассказы Кроули. Я не считаю его сатанистом. Мне кажется, что он прежде всего писатель, и довольно яркий, и, кстати, довольно гуманистический, такой старомодный. Ну, что? И «Портрет Дориана Грея» мне когда-то казался просто ужасно страшной книгой. Я рассказывал много раз, как я её первый раз в 12 или 11 лет, по-моему, прочёл, как раз по-английски, потому что он читается очень легко. И я абсолютно отчётливо помню, как я при таком болезненно-красном закате дочитываю книгу — и боюсь встать и зажечь свет. Нравится мне готика таких современников наших, как Кинг.
И вот меня спрашивают здесь о любимой женщине-фантасте. Вот у неё как раз выходит сейчас антология хоррора такая, сборник её страшных рассказов. Мне очень нравится Мария Галина. Она и поэт прекрасный, поэт такой готической традиции. Мы в сборник «Страшные стихи» включили её замечательное стихотворение «Доктор Ватсон вернулся с гражданской [афганской] войны». Это классика, конечно, настоящая. Ну и я очень хорошо отношусь к её прозе. Она — вот один из немногих людей (Галина), которая умеет сделать страшно. То есть, читая её, вы действительно в какой-то момент замираете.
Я почему люблю страшное в прозе? Потому что, чтобы напугать читателя, нужно обладать нешуточным даром. Чтобы развеселить или растрогать — ну, это, знаете, «давление коленом на слёзные железы», это может сделать и подросток. А вот напугать — это надо чувствовать ритм. Горенштейн вообще говорил, что «ритм в прозе — первое дело». Кстати, сейчас фильм Юрия Векслера «Время [Место] Горенштейна»… По-моему, он доступен в Сети. Скачайте. Дико интересно! Вот мне интересен ритм. И Галина как рассказчик его умеет чувствовать. Из других женщин-фантастов я, конечно, прежде всего выделил бы Далию Трускиновскую и её роман «Шайтан-звезда». Хотя вообще всё, что пишет чрезвычайно плодовитая Трускиновская… Ниже некоторой планки она не опускается никогда, а это всё-таки критерий качества.
Лекцию о театре Андреева — через раз.
«В Самаре открыли мемориальную доску на доме, где останавливалась Цветаева. Всё бы ничего, но на доске фото не Цветаевой, а женщины, похожей на Цветаеву. Расскажите о Цветаевой в Самаре».
Ну, Цветаева в Самаре, насколько я знаю, во время свадебного путешествия провела неделю или две, и это как-то не очень интересно. Меня другое поразило — что на открытии этой доски выступали разные люди и сказали: «Вот как помнят нашу поэтессу! Она в Чехии провела всего несколько часов, а там ей тоже открыли мемориальную доску». Помилуйте! Цветаева в Чехии провела три года и написала там лучшие свои вещи: закончила «Крысолова», написала «Поэму Горы» и «Поэму конца». А «Стихи к Чехии» — самое её выстраданное, пронзительное произведение второй половины тридцатых. С Те́сковой Анной, своей подругой старшей, она была в переписке 15 лет. Поэтому для меня… Я не знаю, кстати, как там правильно с ударением — Те́скова или Теско́ва. Слышал оба варианта.
Уж как-нибудь в Чехии она провела гораздо больше времени и с гораздо большей пользой, чем в Самаре. Но что ей открыли доску — приятно. Мне кажется, что даже в тех городах, где наши великие поэты вовсе не бывали, памятники им были бы уместны… уместнее, чем многие другие памятники — политические, например, или военные. Потому что мне кажется, что поэт… Ну, вернее — не «менее», но «так же уместны». Потому что поэт, мне кажется, он же тоже всё-таки сражается, сражается с силами Тьмы, иногда гораздо более убедительно, чем все остальные.
«Не могли бы вы посоветовать работы, посвящённые взаимоотношениям русских писателей в XIX веке?»
В первой половине века? Есть замечательная работа Олега Проскурина о ней — «Скандал», «Скандал в русской литературе» [«Литературные скандалы пушкинской эпохи»], механизмы скандала, истоки. И вообще Проскурин — очень сильный пушкинист. И пользуясь случаем, передаю ему привет. Вот его статья, разросшаяся до монографии, об анализе скандала, об анатомии скандала, об отношениях архаистов и новаторов — это, конечно, совершенно эталонное произведение.
Довольно любопытные вещи, касающиеся отношений Тургенева и Достоевского, изложены в книге Игоря Волгина «Последний год Достоевского», которую я тоже во многих отношениях мог бы назвать эталонной. Наверное, определённый интерес представляет в этом смысле и книга Людмилы Сараскиной о Достоевском в «ЖЗЛ», потому что Достоевский — тоже фигура, притягивавшая довольно неординарные события. История его отношений со Страховым во всяком случае разобрана там замечательно подробно.
Ну, Рейфилд в книге о Чехове подробно рассказывает истории его литературных ссор, конфликтов, с Лавровым в частности из-за статьи Щепотьевой, или травлю его, развёрнутую в своё время, в девяностые годы, упрёки его в нейтралитете (там Михайловский, насколько я помню, по этой части отличился). Да много. В общем, вот Рейфилд, да, в этом смысле чрезвычайно показателен.