Что касается историй именно отношений… Ну, интересны воспоминания Бунина, хотя крайне пристрастные. О ком бы он ни писал — о Шаляпине, о Горьком, — он очень многое задним числом пересматривает.
И тут же сразу вопрос: «В какой мере можно доверять Ходасевичу?»
Знаете, чем я дольше живу, тем больше люблю Ходасевича, ну, вернее скажем так — тем лучше понимаю какие-то его тексты и какие-то его взгляды. При этом я продолжаю относиться к нему со сложной смесью любви и ненависти, которую можно испытывать только к очень близким людям. Но вот мемуарам Ходасевича «Некрополь» и мемуарам Берберовой «Курсив мой» я бы советовал доверять, ну, не намного больше, чем мемуарам Георгия Иванова или Одоевцевой. Почему? Наверное, Иванов, как свойственно обиженным подросткам, многое присочиняет, во многом идеализирует ту жизнь, наверное, беллетризирует её. Одоевцева тоже далеко не так математически точно всё запоминает. И понимающий читатель видит, где она просто цитирует опубликованные тексты разных авторов, Чуковскую в частности, выдавая их за прямую речь.
Но при всём при этом воспоминания Ходасевича и Берберовой тоже имеют ряд существенных корректив, коррекций. Конечно, у «Некрополя» есть масса достоинств, прежде всего литературных. Но всегда есть ощущение, что какие-то плохо сознающие себя, недостаточно себя контролирующие больные дети резвились под присмотром взрослых, умных, всё сразу понимавших Ходасевича и Берберовой. Это было не так. Инскрипты Ходасевича Брюсову сохранились, и они свидетельствуют почти о раболепии. А если почитать, то всё время получается, что Ходасевич давал Брюсову советы и цинично его вышучивал. Мне кажется, что не такова была позиция Ходасевича в эти времена и «не таковы были его амуниции, чтоб соответствовать этой амбиции» — при том, что он, безусловно, поэт, Брюсову ничуть не уступавший, а с точки зрения многих, его превосходивший. Я не могу, конечно, об этом судить. Мне кажется, что всё-таки Брюсов поэт не меньшего масштаба, никак. Но мне очень не нравится, когда, понимаете, задним числом ты оказываешься самым умным только потому, что ты всех пережил.
Там есть гениальные, на мой взгляд, очерки, как, например, «Конец Ренаты». Есть очень точные слова о Тинякове. Есть замечательные совершенно портреты большинства друзей по «Дому искусств», Гумилёва в частности. А вот очерк о Горьком представляется мне несколько спекулятивным. И больше того, это — запоздалая попытка мести, мне кажется, мести за то, что в «Жизни Клима Самгина» именно Ходасевич — прототип Самгина, и он очень узнаваем, даже внешне. В принципе, мемуары — всегда очень странный, такой очень половинчатый источник.
Знаете, вот странную вещь скажу. Конечно, все знатоки, все, кто в теме, на меня сильно ополчатся, но я очень люблю трёхтомник воспоминаний Белого. Они страшно тоже пристрастные, субъективные. Всё, что он пишет о Блоке, тоже надо делить на двадцать пять, наверное. Но какие у него — при даже ритмической этой прозе, страшно избыточной по густоте письма — какие все живые! И Розанова видно (вот это «Просто «пло»!»). Видно Гиппиус. Недоброжелательно, но видно. Видно, что любил. Видно, что интересовался. Они все у него живые.
Ну, понимаете, это уже моя пристрастность, это мой рано прочитанный «Петербург» в третьей… не в третьей, а во второй редакции. Хотя первая более понятная, но мне досталось это советское издание с долгополовским комментарием, и оно очень сильно на меня тогда подействовало. Я люблю прозу Белого. Я считаю, что он лучший русский прозаик двадцатых годов. И уж конечно, он значительно превосходит всех своих последователей во главе с Пильняком или Соболем. Да и Шолохова превосходит, на мой вкус. Белый — автор совершенно гениальной прозы. Поэтому если вас интересуют какие-то мемуарные свидетельства об отношениях литературных, о жизни, о запахе жизни Серебряного века — вот здесь нет цены и Белому. Интересные очень и полезные воспоминания и дневники Волошина, а особенно волошинские дневники, которые вышли, по-моему, в «Эллис Лаке», если я ничего не путаю. Ну, могу путать. Они безумно интересные! И конечно, совершенно бесценный источник — «Записные книжки» Блока.
«Можно ли рассматривать философию как религию?»
Не думаю. Это, по-моему, суррогат религии для тех, кто лишён религиозного чувства. Религиозное чувство же, как часто говорил Искандер, «это как музыкальный слух». Оно не обязано связываться ни с умом, ни с моралью. У кого нет чувства Бога — да, того утешает философия.
«Близка ли вам концепция, изложенная Сорокиным в новом романе? Некоторые говорят, что «Манарага» — его лучшая работа после «Голубого сала».
Я ещё не читал «Манарагу», но как раз «Голубое сало» мне не нравится совсем. Мне очень нравится «Метель». Мне кажется, это такая… Ну, это у нас с матерью общее — мы любим гуманизм такой старомодный. Мне кажется, это его самая трогательная книга. Эти лошадки прелестны! «Манарагу» когда прочту — тогда с удовольствием вам расскажу.
Прервёмся на три минуты.
РЕКЛАМА
― Продолжаем.
«Согласны ли вы с мнением Бориса Раушенбаха, что роман Франса «Боги жаждут» — это «наш тридцать седьмой год»? В чём урок этой книги?»
Видите, я думаю, что наш тридцать седьмой год — это всё-таки «Девяносто третий год» Гюго. А книга Франса про другое. Вот хорошо, что вы её упомянули. Я вообще Франса люблю. И я, пожалуй, солидарен с Луначарским, который сказал, что лучшая книга о Французской революции — это всё-таки «Боги жаждут», потому что она ироническая в некотором смысле, ироническая и умная. А Франс действительно писатель скептического такого склада. И если уж писать о великих революционных событиях, то писать вот с этой позиции — довольно холодной. Помните, как Чехов говорил: «Когда пишешь прозу, ты должен быть абсолютно холоден».
«Боги жаждут» — ведь она собственно не о революции как таковой. О чём книга? Она о том, что в минуты великих исторических переломов человеческая этика не совпадает с исторической, и рассматривать историю с этической точки зрения некорректно. Вот она об этом. И что в это время на этих переломах нельзя быть хорошим, потому что нет этически правильной позиции. Это довольно горькая книга, отчаянная.
Об этом же, кстати, рассказ Франса — очень недурной — «Прокуратор Иудеи»: в истории нет морали, потому что боги её вершат, а мораль богов не совпадает с моралью человека, вот нравится вам это или нет. Может быть, сегодня, если бы я эту книгу перечёл, я бы её читал иначе. Но там же прямо, в сущности, сказано, что чем событие масштабнее, тем оно имморальнее. Хорошо это или плохо? Да история же не интерпретируется в этих категориях. Это свежо, это ново. Вы знаете, я цитировал недавно в одной колонке, Блок пишет: «Мне уютно в Петрограде семнадцатого года». Конечно, легко сказать: «Ишь, декадент! Уютно ему!» А ему было уютно, потому что это воздух гибели, воздух новизны, воздух свежести. Необязательно быть декадентом, чтобы эту свежесть чувствовать.
«Как вы считаете, кто виноват в негативных итогах Первой русской революции — неуступчивость правительства, нереалистичность либеральной оппозиции или агонизирующее состояние страны во время запоздалых попыток изменить ситуацию?»
Ну, видите, hamlet дорогой, как мне представляется, во-первых, эти события страшно запоздали; а во-вторых, они случились после большой европейской войны, точнее на её исходе, когда, как говорит Радзинский, «была развязана кровь». Поэтому они не могли пройти мирно. Поэтому прав совершенно Солженицын, на мой взгляд, что перерастание Февраля в Октябрь было просто предопределено. И беспомощность власти, конечно, тоже была очевидна.
Ну и мне кажется, что Кере́нский совершил роковую ошибку с Корниловым. Надо было уж или не провоцировать мятеж, или не отрекаться от него потом. В любом случае мне кажется, что последний шанс исправить ситуацию был упущен в августе. Да и потом, знаете, диктатура Корнилова или будь то диктатура Савинкова, да даже если бы захотел стать диктатором сам Кере́нский (тоже не знаю, правильно ли — Ке́ренский; Кере́нский, конечно), мне кажется, что ничего бы не спасло. Инерция распада была так сильна, что только большевики, обладавшие наименьшим количеством моральных ограничений, могли обладать какой-никакой легитимностью.
Правда, не будем забывать, что программа большевиков, в отличие от их практики, была всё-таки написана с учётом главных требований эпохи. Вся гниль была вырезана. Вот эта «великолепная хирургия» (как называл это Пастернак в «Докторе Живаго»), отказ от любых форм парламентской республики, от учредительного собрания, от всей мертвечины и переход к прямой такой диктатуре, к военному коммунизму, к голой абсолютно, железной утопии — вот это было воспринято большинством как решимость. Очень многие ведь, понимаете, считают, что если человек не обладает моральными ограничениями — значит, он право имеет. Очень многие так подозревают, в общем, до сих пор. Поэтому для меня большевизм был неизбежной точкой. И большевики, конечно, были последней возможностью — так бы я сказал. Это не отменяет моих претензий к большевизму.
Что я думаю о книге Данилкина о Ленине? Я эту книгу внимательно прочёл, мне её прислали. Спасибо журналу «Афиша», который заказал мне рецензию. Я там всё подробно напишу, ну, насколько смогу. Конечно, книгу, на которую у автора ушло пять лет и в которой 800 страниц, нельзя оценивать в двух словах. Это сложная и серьёзная история.
О немецкой сказке, об её ужасе отдельно сделаем. Саша, спасибо.
«Чем отличаются людены от Человейника? Судя по вашим наблюдениям, не столько знанием или пониманием, сколько психологической конституцией».
Да, совершенно верно, Кирилл. Я имею в виду, что просто есть люди, которые эффективнее в толпе, а есть люди, которые эффективнее в одиночестве. Вот и всё. Вот эффективность этих одиночек проявится в ближайшее время. Да она собственно уже проявляется, мы её чувствуем.
Очень интересный вопрос: «Как эволюционировала идея Бога у Стругацких?»