Ну, как бы в первой половине вопроса там исправляются несколько моих неточностей, допущенных в разное время. Видите ли…
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не люблю.
Без фактической ошибки — тоже. Устная речь… Вы же видите, здесь передо мной ничего нет, кроме компьютера, в котором открыты только ваши форумные вопросы. При всём желании я не успею проверить такое количество текстов. Я говорю по памяти, цитирую по памяти. Все свои. Это свободная форма общения, довольно специальное состояние, понимаете, потому что когда я в прямом эфире… Это, кажется, у Батюшкова было: «Я не один и нас не двое». Вот и здесь я не один, а со мной огромная аудитория, которую я не вижу, но которую я чувствую. У Каплера в его автобиографических записках сказано, что когда он вёл прямые эфиры «Кинопанорамы», он физически ощущал волну ответного тепла. Я тоже её чувствую. И действительно прямой эфир — это состояние довольно специальное. Эфир — наркотик. Не зря «эфиром» называется одно из сильных наркотических средств. Я могу без этого наркотика обходиться, конечно, легко. Я вообще не очень, так сказать, аддиктивен. Но когда я нахожусь с вами на связи, мне довольно приятно это.
И конечно, я в этих случаях не очень забочусь о фактической точности, об отсутствии слов-паразитов. Мне не составит труда говорить абсолютно правильным книжным языком, я это умею. Но мне кажется, что чем больше будет каких-то инверсий, иногда неточностей, иногда эмоциональных реакций, тем это будет веселее. Это же наше с вами общение. Что мы будем его выглаживать?
А теперь — что касается вопроса о Стругацких. Вы правы совершенно, говоря, что идея Странников эволюционировала, что от таинственной, непознаваемой силы, каковы Странники, скажем, в «Малыше», они всё больше становились результатом эволюции человечества. В этой связи таинственен, конечно, вопрос об эмбрионах в «Жуке в муравейнике». Я этот вопрос задавал самому Борису Натановичу. Он ответил вот этой известной формулой: «С эмбрионами дело тёмное».
А что касается эволюции этой, то, видите, мне кажется, она наметилась во «Времени дождя» (они же «Гадкие лебеди»), где у Стругацких была не прямо прописана идея, что мокрецы — это люди будущего, которые пытаются теперь из своей тогдашней катастрофы повлиять на прошлое, уничтожить причины, которые к ней привели. Вот такая у Стругацких была интуиция, такая у них была идея, догадка.
У меня есть ощущение, что людены — это и есть Странники. Более того, в интервью «Улитка на склоне столетия» Стругацкий мне как раз и говорит: «Зачем же нам Странники? Мы сами доэволюционируем до другой степени развития, до другой ступени». Я тоже склонен думать, что во всяком случае для поздних Стругацких Странники — это не более чем будущее человечества, которое пытается изменить своё прошлое. Такой вариант я допускаю. Мне интересна эта конструкция, вот этот интеллектуальный конструкт меня впечатляет. Действительно, как совершенно справедливо тот же Борис Натанович полагал, цивилизациям, которые оперируют энергиям порядка звёздных, нет никакого дела до земных обстоятельств, и они нас просто не заметят. Мы для них обочина, муравьи, пикник на обочине.
И конечно, вот это ощущение посещения бога, которое есть в «Пикнике на обочине», оно достаточно унизительно, достаточно уничижительно для человеческой природы, но это трезвое понимание, по крайней мере. И в любом случае лучше «Пикник на обочине» Стругацких, чем фильм Тарковского, в котором чуда нет вообще, в котором чудо придумал Сталкер — при том, что как художественное свершение, как гениальное произведение «Сталкер» меня продолжает сильно волновать.
«По каким признакам подошёл Бальмонт для текущего имперского пафоса?»
Я не большой фанат Бальмонта, кроме некоторых его стихов, особенно, скажем, стихов семнадцатого года, уже более поздних. Ранний Бальмонт — ну, периода «дрожащих ступеней» — он очень красив, но, к сожалению, бессодержателен. Мне кажется, что вот он по этому признаку и подошёл: красиво и банально. И процитированные его строчки — они именно убаюкивающие. Мне кажется, что миссия Владимира Путина во многом убаюкивающая такая, замораживающая и усыпляющая.
«Не замироточил ли картонный Венедиктов в гостевой комнате? Проверьте. Сейчас чего только не бывает. Это шутка. А вот вопрос про Поклонскую: выдержит ли она встречу с настоящим чудом, как в фильме Прошкина?»
Видите ли, в фильме «Прошкина», точнее — в романе Арабова, который я считаю лучшим его художественным свершением, действительно концепция чуда изменена. Ну, это не то чудо, которое мы представляем. Мы представляем чудо как нечто доброе, а у Пастернака в гениальном стихотворении сказано:
Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда
Оно настигает мгновенно, врасплох.
Чудо не обязано быть добрым и не обязано быть злым. Чудо в моральных категориях тоже не интерпретируется. И для меня в этом принципиальная важность евангельского подхода к чуду. И Лем, который говорит о жестоких чудесах в «Солярисе», он тоже совершенно прав. Чудо — как вот в фильме «Прошкина» по Арабову. Чудо — это вторжение иррационального в жизнь. И оно заставляет человека, с одной стороны, понять относительность всех его представлений, с другой — относительность всего его самоуважения, всей самооценки. Ну, вот с героем Хабенского там и случился такой радикальный пересмотр своего места в мире. А кроме того, чудо совершенно нестерпимо для власти, потому что (вот там с Хрущёвым как раз) власть-то думает, что она хозяйка мира, а оказывается — нет. Да, поэтому для власти столкновение с чудом, как правило, мучительно, поэтому она старается сделать вид, что ничего не происходит.
«Прочитал «Потерянный дом» Житинского, — поздравляю вас. — Идея хорошая, аллегории умные, но герои неинтересные, выписаны плохо, диалоги никакие, конец идиотский. Интересно, что вы нашли в этом романе».
Анатолий, вот я в нём нашёл музыку. Это как у Блока, понимаете. Что нашёл Блок в революции семнадцатого года? Холод, голод, садизм на улицах, грабежи, разбои, а вот «сегодня я — гений!», «слушайте музыку революции». Музыку я в этом романе нашёл, замечательную композицию, замечательную свободу повествования. И потом — очень многие мысли. Вот это ощущение — «Чужак, сплошной чужак!» — ощущение бесприютности во время странствий Демилле, размышления его о национальном консенсусе, о едином доме, мысли о неизбежности краха системы. Он выражает очень точно первую половину восьмидесятых. Я, пожалуй, не знаю книги, которая бы точнее фиксировала тогдашнее состояние и тогдашние опасения. Не говоря уже о том, что это последний великий советский роман.
А то, что там диалоги… Видите, это же фантастика. В поэтическом, музыкальном произведении герои не обязаны говорить, как в жизни. Я, кстати, говорил часто Житинскому, что экранизировать «Потерянный дом» (а были такие идеи) невозможно, потому что герои говорят и действуют не как в жизни. Ну, например, генерал Николаи — ведь это совершенно сказочный персонаж. Да и другие тоже. Ну и относитесь к этому как к романтической сказке, в которой тем не менее поразительно точно угаданы некоторые типажи.
Знаете, вот странное дело — я же помню тот Ленинград, тогдашний, атмосферу тех застолий, тех разговоров, тех старых ленинградских квартир с фарфором ещё царским, кузнецовским. Я это застал. Я застал людей, помнящих царские времена. Я застал людей, хорошо помнивших времена советские. Да, в этом романе есть некоторое количество советских штампов масскультовых, с которыми Житинский довольно изобретательно играет, иногда их развенчивая, а иногда их пародируя. Но есть там и вот атмосфера, понимаете, хрупкая, невероятно тонкая, но она сохранилась в этой книге. Это было такое время переломное — не сама перестройка (а роман-то ведь написан к 1985-му, с 1981-го по 1985-й), это ощущение перемен, когда уже сквозит во все щели. И в этом смысле это, конечно, отважный роман, роман поверх всякого внутреннего цензора. И распад СССР, и то, что перестройка и все перемены окажутся скорее кровавыми и скорее безобразными, нежели утопическими, Житинский почувствовал первым. И конечно, блистательная вот эта террористическая организация, которая мячики кидает вместо бомб. Там лимоновские торты предсказаны абсолютно точно. Умный роман.
И мне кажется, что… Ну, знаете, он действует избирательно, он действует на своих. Он такой парольный, мы им обмениваемся как паролем. Вот я со своим другом замечательным Володей Васильевым только что встречался, тоже учеником Житинского. И вот нам не надо никаких опознавательных знаков, чтобы друг друга узнать, потому что мы любим этот роман. Он чётко отсеял «людей одного карасса», как говорилось у Воннегута, и это Житинский любил цитировать. Житинский — он же не для всех писатель. Он писатель для довольно узкой группы, которую я затрудняюсь охарактеризовать. Но вот Демилле — это мы, и мы себя в нём узнаём. Это люди, которые сомневаются, во многом сомневаются.
Знаете, сейчас я купил роман Харриса «Conclave». Он тоже фактически такая история о молодом Папе, только немножко наоборот. Там старый Папа, но проблема та же самая. И вот там как раз кардинал… Купите его. Он пока не переведён, но по-английски недурно читается. Там как раз главный герой произносит проповедь перед конклавом, перед избранием нового Папы, и говорит: «Нужнее всего нам сейчас Папа, который будет сомневаться. Пошли нам, Господи, Папу, который способен испытывать сомнение». А главный его антипод, такой консерватор, говорит: «Сегодня, когда Церковь должна быть камнем, Петром, когда Церковь должна быть скалой, о каких сомнениях вы смеете говорить во время, когда мир приблизился ко злу?» Но, к сожалению, в мире, погрязшем во зле, сомнения ценятся дороже всего. И поэтому, может быть, роман Житинского, как такой трепещущий огонь, он нас продолжает собирать.
«Что вы думаете о книге Дины Рубиной «На солнечной стороне улицы»?»