Один — страница 856 из 1277

То есть задача «Красного колеса» не в том, чтобы предложить свою концепцию истории, в том числе русской (вот это принципиально), поэтому Русскую революцию мы знаем не так, как её написал Солженицын. И затруднительно нам сказать, как собственно он себе представляет причины октябрьской катастрофы.

Я рискну сказать, что роман Солженицына «Красное колесо» — он про совершенно другое. Он про то, как следует вести себя человеку среди исторических событий, которые ему непостижимы. И больше того, это имеет ещё и достаточно глубокий прагматический смысл. Какие люди вернее всего выживают в таких событиях? (Ну, эта мысль была уже и в «Иване Денисовиче», и она есть в «Архипелаге», и она есть у Франкла.) Люди, которые обладают своей системой ценностей, отличной от общественной, от навязанной. Люди, которые обладают своим кодексом долга. И наконец — люди, которые верят, а не просто слепо исповедуют веру и выполняют обряды. Такие люди имеют шанс сохраниться и, более того, шансы на выживание более высокие имеют. А те, кто норовит поспеть за событиями, снять с них пенку, поплавать в мутной воде и половить в ней рыбку, — такие люди, как правило, обречены, и ничего хорошего с ними не будет.

Понимаете, ведь Солженицын объясняет примерно, очень примерно, что произошло с Россией в семнадцатом году: частные тщеславия, рыхлость сознания, как говорит Аннинский — «текучее и повальное попустительство людей своим слабостям», отсутствие нации, политической и религиозной, страшная разобщённость, эгоцентризм, воровство — ну, всё, что мы собственно в гораздо более слабом виде видели ещё в романе Наживина «Распутин». Да где мы только этого не видели, вплоть до Пикуля «У последней черты». Всё это губит Россию. Таких людей, как Столыпин, в ней мало.

Кстати говоря, апология Столыпина, которая есть в «Августе Четырнадцатого», — немножко такое инородное звено, мне кажется, в этом «узле». Немножко она и в самом романе смотрится чужеродно, потому что это откровенно публицистический кусок. Но ведь Столыпин нравится Солженицыну не за свои убеждения, а за факт их наличия. Это человек, у которого есть программа, взгляды, твёрдая нравственная основа — то, что там названо «крупной, сильной простотой». Это есть.

Если оценивать роман в целом, понимаете, мне из того, что наличествует, из четырёх написанных «узлов», мне больше всего нравится «Август»… «Октябрь», «Октябрь Шестнадцатого». Почему? Потому что время взято интересное. Я вообще всего люблю паузы. Солженицын взял принципиально из всех четырёх «узлов» один «узел», в котором ничего не происходит. Вот он специально в авторских пояснениях пишет, что специально взял просвет такой тишины, потому что на нём виднее, когда нет ярких событий, виднее общие болезни России, общие её проблемы.

Он подошёл довольно близко к причинам русской катастрофы. Именно в октябре шестнадцатого, вязком, болотистом, когда Саня Лаженицын сидит в окопах (прототипом является отец Солженицына, это общеизвестно), и он не может никак решить, что происходит, говорит со священником, спорит с ним, пытается понять христианство, даёт какие-то ответы или нет… «И можно ли считать христолюбивым воинством то воинство, которое убивает?» Священник ему отвечает, выражая солженицинскую мысль: «Войны — это не так плохо. В войнах гибнет гораздо меньше людей, чем от преступлений и от насилия. Поэтому война — вообще святое дело». Но главное в этой книге — это неопределённость, дикое ощущение болотистой какой-то взвеси, в которой все люди живут, отсутствие нравственных основ. Вот там Алина, жена Воротынцева, сестра его, которая всё ищет ответов каких-то (она библиотекарь там, насколько я помню), они все пребывают в метаниях, в неуверенности. И вот это состояние взвеси передано в книге великолепно.

У меня масса художественных, чисто личных претензий к «Колесу», потому что сама словесная фактура этой книги лишний раз заставляет вспомнить о сходстве Солженицына с Достоевским. Ведь понимаете, не зря типологически они так похожи. Если вы начнёте пересказывать биографию Достоевского, очень легко подумать, что это Солженицын. Я легко собственно могу это повторить, но уже это делал в программе «Один». Абсолютная цикличность российской истории подчёркивается сходством этих людей — вплоть до центральной дискуссии Ивана с Алёшей, подмеченной Лакшиным, дискуссии Ивана с Алёшей в «Братьях Карамазовых» и Ивана Денисовича с сектантом Алёшкой в «Одном дне…».

Все пороки Достоевского продолжаются у Солженицына. И конечно, Достоевский и Солженицын — оба гениальные как памфлетисты (вспомним у Солженицына «Улыбку Будды» — «В круге первом»), оба гениальные как публицисты, но художественная ткань грешит некоторыми довольно очевидными пороками. Во-первых, все герои говорят одинаково, и говорят они авторской речью тоже. Во-вторых, описания, пластика у Солженицына — не самая сильная его сторона. Он не может описать героя так, чтобы я его увидел. Слишком сильна проекция авторского отношения к нему и слишком банальны характеристики, к сожалению.

В чём абсолютная, на мой взгляд, польза и абсолютное величие «Красного колеса»? И у Солженицына, и у Достоевского есть претензии к человеческой природе довольно серьёзные, и именно в этих претензиях коренятся и их общественные убеждения. Человек должен, по Солженицыну, прежде всего верить в то, что он делает. «Вот если бы люди готовы были защищать себя, другая была бы история России», — сказано в «Архипелаге». Люди должны быть последовательны, милосердны, должны обладать твёрдыми убеждениями, должны обладать эмпатией, состраданием, умением поставить себя на чужое место, должны быть надёжны. А Россия вся — интеллигентская, крестьянская, военная, монархическая, чиновная (там довольно широкая же панорама) — она вызывающе ненадёжна в «Красном колесе». Красное колесо катится потому, что некому его остановить, все его подталкивают. И вот это ощущение грозящей и усиливающейся катастрофы, воронки, в которую все сползают, оно становится доминирующим в «Апреле Семнадцатого».

Надо сказать, что у Солженицына художественной убедительности маловато, на мой взгляд, в этих книгах, потому что как писатель он гораздо более ярок в романе «В круге первом», конечно в «Раковом корпусе», конечно в «Матрёнином дворе» («Не стоит село без праведника»). А уж «Случай на станции Кочетовка» (или в печатном варианте — Кречетовка) — просто шедевр! Здесь я с Жолковским абсолютно согласен. Ну и «Ленин в Цюрихе» — выдающийся «сплот», как он сам называет её.

Но при всём при этом ощущения Февраля в этой книге нет — ни в «Марте», ни в «Апреле». Нет ощущения праздника, радости, нет счастья. Все герои тревожатся, видят хаос… Кстати, «Март» написан сатирически очень точно. Там замечательная есть сцена, где встречают, по-моему, Брешко-Брешковскую, а поезд не приходит, уже разруха начинается. Революция — это, конечно, хаос. Но революция — это ещё и праздник, это счастье, это радость. «Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде», — как у Маяковского. Вот эти настроения могут быть сколь угодно ошибочные, субъективные et cetera, но они есть. А у Солженицына их совершенно не видно. Для него революция — это торжество мелких самолюбий и хаос. Понятное дело. Но если ты описываешь эпоху, то, наверное, следует делать это по всему спектру.

Россия Солженицына в «Красном колесе» — это Россия пошляков, воров, эгоцентриков и слабаков. Немногие положительные герои — например, Воротынцев — они отличаются какой-то удивительной правильностью и, рискну сказать, плоскостностью, какой-то неинтересностью. Мне всё время хочется, чтобы начались общественные, политические главы или такие доспассовские обширные цитаты из газет, речей, выписки. Солженицын же прибегает к монтажным приёмам любимым и замечательно ими пользуется, как собственно в своём сценарии «Знают истину танки!», замечательно умея вести повествование как бы на полный экран или на малый экран — ну, в абсолютно разных плоскостях.

Беда в том, что язык недостаточно гибок, язык не следует за этими перемещениями авторского взгляда и остаётся одним и тем же. В речи героев, в описании их мыслей царапают слова из так называемого «Словаря языкового расширения», царапают авторские интонации. И главное — вот насколько есть глубина и иррациональность в событиях истории, которая для нас непостижима, настолько нет глубины и иррациональности в поступках людей. Даже Ольда, которая там, ну, любовница Воротынцева, такое наиболее декадентское, сложное, я бы сказал, такое выморочное существо, — даже она удивительным образом неинтересна.

Если искать описания России накануне революции, то жизнь тогдашнего Петербурга, например, лучше всех дана у Алексея Толстого. Его называют поэтом нормы, но он на самом деле поэт массового безумия; и замечательно справился в «Сёстрах», особенно в первой их редакции, в первом томе «Хождения по мукам», замечательно справился вот с этим ощущением нарастающей катастрофы.

Солженицын слишком рационален для этого. И «Красное колесо», конечно, ценно именно своим историзмом, своими историческими, блистательно подобранными, по-настоящему глубокими иррациональными главами. И они же, эти главы, лишний раз доказывают, что человек в истории не может и не должен разбираться; человек должен думать о том, чтобы сохранить не себя, не свою жизнь, а своё Я и свои представления. Правда, герои Солженицына в этом смысле не настолько убедительны, как хотелось бы. Герои Солженицына слишком однозначны. Может быть, они не могут быть другими, потому что сложность, изломанность — это всё ему претит.

Но вот что мне показалось важным. В этом романе, в десяти этих томах совершенно не подчёркнут (я бы сказал — обойдён) главный конфликт эпохи — конфликт архаики и модерна. Может быть, это потому так, что для Солженицына само понятие модерна враждебно. И он к модерну относится презрительно, он не любит модернизма — при том, что он, как и Ленин, модернист стихийный. Его учителя в стилистике — это прежде всего Белый, Замятин и Цветаева. Он сам называл эти имена, во всяком случае Замятина и Цветаеву. И проза его — это проза модернистская именно потому, чт