Один — страница 857 из 1277

о она свободно меняет жанры, интонации временами, способы показа. Она свободно пользуется документальными материалами. Она консервативна и архаична как раз в плане психологии и в плане, я бы сказал, всё-таки таких убеждений автора, довольно старых, довольно архаических.

Я думаю, что наиболее точно позицию Солженицына отражает статья «Наши плюралисты». Он не допускает, что цельный человек может тем не менее иметь разные мнения, что цельный человек может быть подвержен некоторой душевной раздвоенности. Он может быть цельным по своим нравственным добродетелям сколько угодно, но он не обязан быть тоталитарно мыслящим, он не обязан быть скучно-однообразным. Статья «Наши плюралисты» — она немножко, по-моему, смешивает понятия. Там говорится о том, что моральный релятивизм очень опасен. Да, он очень опасен, безусловно, но можно не быть моральным релятивистом и видеть чужую правду. Солженицын этого не видит. И поэтому, мне кажется, его герои и отличаются такой плоской структурой.

Вот Ленин, например, у него немножко автобиографичен и забавен по-своему. И замечательная статья Жолковского «Бендер в Цюрихе» раскрывает ещё и ильфо-петровский подтекст этого романа, такого немного плутовского. Но проблема-то в чём? Что Ленин — при всех своих минусах — он-то человек как раз не плоский. У него азарт сильнее здравого смысла. И он не карьерист вовсе, и он не сосредоточен на революции, даже власть ему не так нужна. Его восхищает, заводит его, приводит в движение такой азарт исторического деланья. Мне кажется, проблема Солженицына в том, что он этого в Ленине совершенно не увидел. Ленин для него скучный тип, который, даже когда режет мясо, делает это сугубо рационально. А мне так не кажется.

Поэтому при всей своей безусловной исторической пользе, достоверности и даже, я бы сказал, титанизме своей исторической работы автор «Красного колеса» всё-таки не создал портрета этой эпохи. Потому что для Солженицына это было торжеством русского распада, русского тщеславия, воровства и рыхлости, а вместе с тем Русская революция была великим взрывом народного таланта, а не только зверства, была удивительной возможностью, которой никто не сумел воспользоваться. Это так, но возможность была.

И Русская революция была торжеством вертикальной мобильности, она вызвала к жизни абсолютно новые исторические классы, исторические типы людей. Россия совершила рывок, сопоставимый с петровскими временами. И сколько бы мы ни говорили о том, что этот рывок был чрезвычайно жесток, что Россия была на самом деле ввергнута в тоталитаризм, что сколько было положено людей на строительстве Петербурга и сколько людей съели коллективизация и индустриализация — всё это было, но только к этому творчество масс не сводилось.

Другое дело, что Русская революция была очень быстро осёдлана идеями русского реванша, это естественно, — реванша национализма, тех же имманентностей, того же славянофильства, того же бюрократического государства, чего угодно. Но удивительно, что в революции, в хронике революции у Солженицына нет революционеров. Вот это вечная претензия, знаете, к советскому искусству: «не показана действительность в её революционном развитии». Но те революционеры, которые показаны у Солженицына, — они, как и у Достоевского, полны бесовщины, и ни в ком нет святости. Но эта святость была, потому что не все были такими, как провокатор Богров, убийца Столыпина, понимаете, который проник на «Сказку о царе Салтане» по билету, выписанному Кулябко, шефом киевской полиции. Там были совсем другие люди.

Разная была Русская революция. И Солженицын видит её по-достоевски однобоко — что и убедительно по-своему, и понятно, и спасибо ему огромное за эту работу. Но помимо «Красного колеса», нужна какая-то другая хроника — хроника несбывшихся возможностей. В этом смысле полезно читать писателей русского модерна, в том числе ту же Гиппиус.

Нужно ли читать «Красное колесо» целиком? Он сам выделил четыре тома небольших сплоток, но они не дают, конечно, полного представления. Знаете, во время отпуска возьмите с собой эту книгу, когда вы будете спокойны и открыты чужому опыту — и вам будет интересно. В остальном же, мне кажется, Солженицын велик как художник не там, где он касается политики. Хотя как историк он тоже очень интересен.

А мы с вами услышимся через неделю. Пока!

24 марта 2017 года(Альманахи «Литературная Москва». Литература первой оттепели)

― Добрый вечер, дорогие друзья, здравствуйте. Довольно долго нам теперь — ну, если не считать следующей, я надеюсь, среды, — довольно долго нам придётся встречаться по Skype, а не из этой столь уютной студии. Дело в том, что я на следующей неделе отбываю опять немного преподавать за границей, но по Skype мы встречаться будем. Вопросы и письма, как прежде, отвечаются, всё будет старательно учитываться.

К тому же в апреле вас ожидает книжка «Один. Сто ночей с читателем», где… Ну, правда, их не совсем сто, сотая будет в мае, насколько я помню. Ну так, около. Там будут отрывки, бережно сгруппированные замечательными редакторами Галиной Беляевой и Еленой Шубиной, отрывки из эфиров за последние два года. Думаю, что встреча эта будет приятна, как чтение литературного первоисточника после фильма.

Сегодняшняя тема лекции по многочисленным просьбам — это альманахи «Литературная Москва» (их вышло два из трёх задуманных) и так называемая литература первой оттепели. Оттепелей было две, как вы знаете. Первая закончилась в 58-м году громким «делом Пастернака», ещё до этого — венгерскими событиями. А вторая оттепель наступила в 61-м, когда Хрущёву надо было свести счёты со сталинистами в Политбюро и как-то свалить на Сталина продовольственные проблемы. Вторая оттепель была и более бурной, и более знаменитой. Но я согласен с Татьяной Устиновой в том смысле, что пятидесятые были интереснее шестидесятых, потому что в них было больше развилок, дремало больше возможностей — ну, в общем, было о чём говорить. Мне кажется, что к шестидесятым нам придётся возвращаться ещё неоднократно, а корни их надо искать, конечно, в 56–58-м годах. И вот альманахи «Литературная Москва», поэзия Светлова, Мартынова, Слуцкого, подготовивших пришествие шестидесятников, — это наша сегодняшняя тема.

Начинаю отвечать пока на форумные вопросы.

«Вы много говорите о загадочных историях исчезновения людей. Не будет ли вам интересно поговорить о появлении загадочных манускриптов, таких как Манускрипт Войнича или Гигантский кодекс?»

О Гигантском кодексе знаю недостаточно. Манускриптом Войнича много занимался, как и все самостоятельные дешифраторы. Это когда-то, как выражается жена… «Запустила я тебе ежа под череп», — сообщила она, рассказав мне об этой книге. От неё я узнал о публикации в журнале тогда выходившем «Ломоносов». Естественно, с этих пор я посвятил немало часов разглядыванию всех страниц манускрипта, выложенных в Сети.

Мне с самого начала почему-то казалось, что это имеет прямое отношение к Латинской Америке — может быть, потому, что там действительно много латиноамериканской флоры, примерно угадываемой: подсолнух (хотя и очень непохожий), прочие какие-то, картофель. Ну вот. А с другой стороны, почему-то мне казалось, что язык, на котором написан манускрипт — с большим количеством постоянно, регулярно повторяемых суффиксов, — похож на неумелую запись, на неумелую попытку выдумать письменность для какого-то бесписьменного языка.

Сейчас достаточно определённо доказано, что это травник латиноамериканского, инкского сада ботанического. И, по всей вероятности, это попытка записать язык или кечуа (сейчас ищут с ними аналогии), или язык инков, от которого нам практически ничего не осталось, или попытка записать язык майя не так, как это записывали они (потому что это расшифровал только Кнорозов), а так, как это записывал кто-то из европейских путешественников. Может быть. Но в любом случае доказано однозначно, что минералы, из которых изготовлена краска голубая — она покрывает там довольно многие контуры, — эти минералы могли быть найдены только в Латинской Америке и только в областях, где в тот момент (предположительно XVI век) происходил захват этих территорий. То есть происхождение манускрипта, скорее всего, европейское, а попытка выработать письменность, скорее всего, самодеятельная — кто-то из монахов вот пытался так записать.

Хотя до сих пор не ясна совершенно история этого манускрипта. Ясно, по крайней мере, откуда он происходит и что описывает. Манускрипт Войнича породил бесчисленное количество не только дешифровок, не только теорий, не только интересных историй (чаще всего надуманных, но всё равно прелестных, ветвистых, путанных), но он породил на самом деле несколько фабул, несколько сюжетов, с ним сопряжённых. И конечно, история этой книги гораздо интереснее, чем всё, что может быть там изложено.

Что касается женских фигур (их по большей части двенадцать), которые так причудливо там в соединённых этих ваннах расположены. Наиболее удачной мне представляется трактовка, что это органы человеческого внутреннего устройства, как бы соединённые кровотоками. Это такое метафорическое изображение человеческого организма в разрезе — вот эти ванны, в которых находятся все эти двенадцать голых дев. Понимаете, Манускрипт Войнича гораздо интереснее рассматривать, чем догадываться о его содержании. Мне кажется, что тут тоже есть какой-то почерк Бога, замечательная такая примета тайны.

Что касается изображения крепостных стен — вот этих ласточкообразных, известных нам по Кремлю, которые якобы на тот момент встречались только в Европе XIV или XV века, в Италии преимущественно. Так ведь, скорее всего, это и писал европеец, и рисовал европеец, но оказавшийся там, описывавший с помощью языка местного населения загадочные травы, которые там растут. В любом случае история Манускрипта Войнича — я думаю, одна из самых ярких и прелестных, ну, не только в истории XX века и в его, если угодно, литературе (хотя мы не знаем оттуда пока ни едино