Один — страница 858 из 1277

го слова), а одна из самых прелестных в области, знаете, вот такой конспирологии странной. Потому что ведь эту книгу принимали и за розыгрыш, и за пособие для шарлатанов, с помощью которого они могли дурманить, дурачить королей, но на самом деле это вполне себе прагматическое сочинение. И это лишняя иллюстрация того, как возникают легенды — многозначные, путаные и всегда увлекательные; насколько литература интереснее жизни.

«К разговору о Шпаликове…» Да, у нас будет разговор о Шпаликове, но он будет у нас в лектории «Прямая речь» 26-го числа, в воскресенье. «К разговору о Шпаликове. Посмотрел «Завет Ильича». Не «Завет Ильича», а «Застава Ильича», естественно. «Там следует выделить две важные сцены. Первая — триалог Сергея, Ани и её отца, особенно слова: «Вы получили всё. Чего вам нужно еще?». А вторая, заключительная — разговор Сергея с покойным отцом. Как вы для себя их трактуете?»

Илья, тут как раз вторая сцена вызывала наибольший гнев Хрущёва и всех критиков картины, потому что там… В чём там ситуация? Там сын спрашивает отца, как ему жить, а отец говорит: «Откуда я знаю? Я младше тебя». Это была ситуация некоторой и мировоззренческой, и нравственной, рискну сказать, пустоты, некоторого тупика интеллектуального, потому что…

Понимаете, ведь почему задохнулась оттепель? Вообще говоря, «Застава Ильича» — это глубочайший, точнейший фильм о том, как задыхается оттепель. «Июльский дождь» был уже её как бы надгробием. Хуциев — великий летописец этой эпохи. И для меня, например, совершенно очевидно, что это фильм о тупике. «Вам действительно дали всё. А чего вам ещё?» Так вопрос в том, что на настоящей глубине оттепель не произошла, вот эта «вечная мерзлота» была ею не тронута. Оттепель — это вспашка очень поверхностного слоя.

Вот почему я думаю, что пятидесятые годы были в этом отношении глубже — потому что шок 56-го года был сильнее, чем 61-й. Понимаете, разоблачить культ личности Сталина — больший шок, чем его закопать. Тем более что разоблачили его публично, а закопали тайно. Мне кажется, что… Ну, как тайно? Во всяком случае, утром проснулись — а Сталина в Мавзолее нет. Вот так это было.

Для меня «Застава Ильича» — это фильм о прелести, о живости вот этого оттепельного духа, о его очаровании и о его кратковременности, потому что там печать вот этой обречённости, особенно на пейзажах, она во всём; это кратковременное обретение счастья. Но ведь эти девушки загадочные (прежде всего, Марианна Вертинская), девушки, якобы не знающие, чего они хотят, — они как раз не могут выразить, но точнее, болезненнее мужчин чувствуют недостаточность происходящего.

Такие девушки всегда есть. Это то, о чём в «Мальве» у Горького сказано: «Ум не по телу, душа не по телу». Они умеют больше, понимают глубже, чувствуют лучше, а выразить не могут, потому что ну не хватает им для этого ни бэкграунда, ни образования, ни рефлексии. Поэтому вот эти мужчины — герои «Заставы Ильича» — они вроде бы довольны, у них вроде бы складывается жизнь. А девушки чувствуют тревогу, поэтому они смотрят всё время мимо кадра куда-то. Вот это замечательно поймал Хуциев. Я, кстати, ему сказал как-то: «Мне кажется, что «Застава» сложилась стихийно. Это можно такое только угадать интуитивно». Он говорит: «Нет, я хорошо знаю, как картина сделана». То есть она технична, она мастеровита. Насколько я помню, снимала её Пилихина, тоже женщина-оператор, и снимала гениально. Там очень много, кстати, с тяжёлой камерой тогдашней, много ручной съёмки. И возникает ощущение фантастической непосредственности. Но действительно «Застава» — очень простроенный, очень продуманный фильм.

И мысль главная «Заставы», конечно, сводится к этому — она сводится к тому, что всё опять отберут, что мировоззренческий перелом не произошёл. Поэтому герои и чувствуют тупик. Поэтому он ищет правды у отца. Это попытка Шпаликова — очень понятная — обратиться через поколение к ленинцам, через Сталина к Ленину. И поэтому ходят вот эти матросы революционные по Москве, но и они ответов-то не дают. И вот это чувство обречённости, которое в воздухе времени, очень точно уловил Хуциев.

Когда-то об этом фильме была замечательная книга (я вам её рекомендую), книга Татьяны Хлоплянкиной, Царствие ей небесное, превосходного критика. Она просто по кадрам разобрала картину. И там в конце страниц двадцать лучших кадров (в приложении) из «Заставы». И вот странно — когда она описывает героев, идущих по Москве в осеннем дыму от горящих сучьев, от листьев, она пишет: «Какое чувство свежести и счастья, вот свежего этого холодка. И какая пронзительная радость бытия охватывает, когда это смотришь!»

А у меня, наоборот, было ощущение, когда я смотрел картину, что это реквием, что это эпитафия этим временам. Ну, просто она это смотрела в 62-м впервые, и для неё это было действительно надеждой, открытием нового метода. С именем Хуциева связывали самые блестящие надежды. И Вайда посмотрел картину и говорил: «Вот, новый киноязык». И Виктор Некрасов об этом же написал. Ещё фильм не вышел (он был впоследствии изувечен), а они уже восхищались. Для них это было открытие нового. А для меня, который впервые посмотрел картину в полной версии, кажется, в 89-м году, для меня это было уже фильмом о неполноте, о недостаточности, о роковом пороке этой оттепели — что и выразилось, как правильно написал Лев Аннинский, в том, что «вместо лирики начали писать поэмы», а это всегда жанр ретардации.

Илья, лекцию о театре Андреева — когда-нибудь. Ну, я так недавно ещё читал её в БДТ, что не успел от неё устать.

«Читая «Поиск предназначения …» Витицкого (Стругацкого), вспоминала Печорина. Красногоров мучился теми же вопросами: «Зачем я живу? Для какой цели я родился?» Что вы думаете о предназначении? Согласны ли вы с тем, что знать его не дано и не надо? В повести «Фаталист» трижды доказывается, что предопределение существует. Верите ли вы в него?»

Наташа, во-первых, «Фаталист» в значительной степени продиктован, мне кажется, исламскими увлечениями Лермонтова (»…небеса востока // Меня с ученьем их пророка // невольно сблизили»). Фаталистом он называет себя именно потому, что все судьбы написаны уже в небесной книге и все судьбы ведомы Аллаху, и поэтому мы можем быть достаточно беспечны относительно предопределения.

«Фаталист» не случайно поставлен в конце «Героя» как некоторый метафизический эпилог. И не зря весь роман в целом заканчивается словами «он вообще не любит метафизических прений». То есть как бы жизнь ушла в этот безрадостный вывод, в ночной бессмысленный разговор с Максимом Максимычем. Для меня «Фаталист» — это достаточно пессимистический финал «Героя», имеющий примерно то же настроение, что и умиротворяющий пейзаж в финале «Отцов и детей», где природа говорит о вечном прощении, о жизни бесконечной. Вот такой был Базаров интересный — и всё ушло в этот лопух, который из него растёт.

Точно так же и Печорин — такой удивительно яркий, удивительно своеобразный человек, рождённый для великого, но ему судьба — не сделать ничего, умереть по дороге из Персии. И против судьбы человек совершенно бессилен, он ничего не может сделать. Он волен как-то свою жизнь по мере возможности раскрасить творчеством, любовью, дуэлями, войной, но он не может изменить судьбу. Вот это страшная, слепая сила времени, о которую всё разбивается. Мне кажется, что моральный итог здесь таков.

Что касается «Поиска предназначения». Он не об этом. Он о том, что человек волен в какой-то момент отказаться от предназначения, если оно перестаёт соответствовать его моральным правилам. Тогда провидение может его убрать, устроить этот взрыв в его мозгу (кажется, «варолиев мост» это называется, не помню, я не специалист), и дальше он перестаёт существовать, но осознать своё предназначение и внутренне от него отказаться он может.

Мне кажется, такое расторжение договора случилось с Булгаковым, любимцем Стругацких, в 39-м году — после катастрофы с «Батумом». Думаю, что такая же история произошла и со Стасом Красногоровым, Стаком, потому что он осознал в какой-то момент, что он подручный дьявола и что хранит его дьявол для этой цели — для фабрикации колбасы из человечины. Вот и всё. Там страшная, замечательная история с этими синими людьми, которые ходят по кругу. Великолепный образ! И вот эта колбаса из человечины, эти бесконечно страдающие, мучающиеся клоны (люди научились производить вот этих бесконечных Стасов Красногоровых, и теперь они больше не нужны) — это замечательная метафора, довольно глубокое прозрение. Но если герою действительно суждено производить колбасу из человечины, он может отказаться.

Мне кажется, что здесь полемика скорее с «Маской» Лема, потому что «Маска» Лема о том, что даже если вы осознали своё предназначение, вы обречены его выполнять: если вам суждено убить Арродеса, вы его убьёте. А для меня это… Вот Стругацкий возразил: «Вы можете ценой своей жизни предназначение поломать. Как только вы его поняли — вы обречены». Это довольно глубокое наблюдение. Верю ли я в предназначение? Да, верю, безусловно. Волен ли человек его изменить? Да, думаю, что волен. Хотя пессимистический вот этот вывод Лема был мне одно время ужасно близок и симпатичен.

«Прочёл высказывание Шнитке о творчестве Томаса Манна: «Для него характерен повторяющийся мотив чего-то настолько прекрасного, что оно просто не может жить». Правильно ли композитор прочёл писателя?»

Ну, кто я такой, чтобы судить Шнитке? Шнитке, наверное, в любом случае лучше разбирался в музыкальной проблематике «Доктора Фаустуса», чем я. Но поскольку «Фаустус» — мой любимый роман Манна, а может быть, и вообще любимый европейский роман, XX века уж точно, я рискну сказать, что здесь главная идея этого романа несколько не в том. Мотив недостижимого и прекрасного — он владеет, конечно, Манном, он у него часто повторяется (ну, как в «Смерти в Венеции», например). Но гораздо, по-моему, значительнее для Манна мотив дьявольского соблазна в искусстве, когда дьявол (ну, или сифилис, или безумие, но будем считать, что это дьявол) внушает герою возможность вот этой жестокой расчеловеченной красоты — красоты, которая потом открывается Лени Рифеншталь в подводных чудищах, которых тоже очень точно Манн предсказал, что это красота мира без человека. Попытка создать что-то без гуманности, без гуманизма, что-то трансгуманистическое, как сказали бы сегодня, — вот это страшный дьявольский соблазн, соблазн холодной, мёртвой, внеэтической красоты. Вот Манном эта идея владела, безусловно.