Один — страница 868 из 1277

с Воннегутом не сравниваю, я просто говорю, что в 50 лет такую книгу [...]. Ну, как-то подвести предварительные итоги. И вот эти интенции совершенно противоположны. Воннегут выбрасывает всё из своей головы, а я, наоборот, пытаюсь привести в какую-то систему то, что я к этим 50 годам понял. Для него писание этого романа было, я думаю, наслаждением, потому что он, действительно хохоча, расстаётся со своим прошлым и вышвыривает всё, что отягощает его бедную больную американскую голову. А я в мучительно напряжённом отчаянии привожу хоть к каким-то позитивным итогам, хоть к какой-то системе то, что я успел за эти 50 лет понять. Поэтому вот «Июнь» — такая для меня мучительная книга. Я не знаю, насколько легко её будет читать (я стараюсь, чтобы легко), но писать её ужасно тяжело. После неё, надеюсь, во всяком случае следующие 50 лет я буду заниматься уже только какой-нибудь веселухой.

«Расскажите пожалуйста о христианской эволюции Гоголя. Ясны ли причины его безумия, религиозной аскезы и так далее?»

Ну, как вы понимаете, это вопрос не на две минуты. Как раз о Гоголе и Бабеле — двух странных таких инкарнациях — мы будем говорить на следующем семинаре. You are welcome. Если серьёзно, то причины гоголевской эволюции — как мне кажется, они в самом характере его таланта, потому что Гоголь по природе своей нисколько не пересмешник и нисколько не сатирик. Гоголь — духовный учитель. Гоголь пытается создавать и создаёт очень успешно топосы, создаёт места, которых до него не было. Он создал Украину, создал Россию, во всяком случае провинциальную, создал вот этот уездный город Миргород, создал Петербург, потому что… [...] …в «Петербургских повестях» Гоголя.

А вот при попытке объяснить России смысл её существования, как во втором томе «Мёртвых душ», вот здесь он и сошёл с ума — и ему понадобилась помощь религии, религиозной аскезы, религиозной консультации, потому что без религии на этот вопрос ответить нельзя. И он увидел страшную, роковую, засасывающую пустоту. «Что же ты смотришь на меня?» А заполнить эту пустоту, объяснить её он ничем не смог, хотя увидел, провидел почти всех персонажей будущего века.

Подробнее об этом поговорим через три минуты.

РЕКЛАМА

― Продолжаем разговаривать. Продолжаю я отвечать на вопрос о Гоголе.

Во многом причина гоголевских блужданиях, гоголевского безумия была в том, что время закончилось, писать стало нечего. Он сделал полную ревизию России в первом томе. Чтобы писать второй, что-то должно было произойти. И вот он, как рыба, выброшенная на песок, хватает воздух. А воды-то нет. Вода нахлынула только в 1855 году. Он трёх лет не дожил до новых времён. Он успел угадать несколько новых типов: Костанжогло (или Бостанжогло, как в первом варианте), Тентетникова, такого Обломова, во многих отношениях тургеневскую женщину, Уленьку. Многие новые типы были им предугаданы. Но не может писатель жить, пока не возникла реальность, не может он её выдумать. Он думал её предвидеть. Гоголя убило то же самое отсутствие среды, отсутствие воздуха, о котором применительно к Пушкину говорил Блок. И поэтому отсюда религиозные метания, ну, понимаете, попытки заменить дар проповедничеством. Нет больше художественного дара, неоткуда его взять, не к чему приложить. И тогда возникают разные другие занятия. А сегодня мы разве мало видим таких вещей? Разве мало сегодня художников из-за отсутствия реальности сходят с ума?

«Вы неоднократно говорили, — пишет Станислав, — о новом поколении люденов. Это они вышли на улицы городов России 26 марта?»

Станислав, тут не в люденах проблема. Вот здесь мне хочется объяснить одну вещь, которая, по-моему, пока не артикулирована. Точнее всех она, пожалуй, выражена у того, кого нельзя называть (хотя почему Ходорковского нельзя называть? Сегодня Ходорковский — конечно, враг номер один), вот в этом плакате «Надоел». Я, честно говоря, не знаю, имеет ли смысл устраивать какие-то акции вот с этим плакатом «Надоел». Мне кажется, что то, что надоел — это просто носится в воздухе.

Вот я недавно в Facebook увидел вопрос, который задаёт один известный галерист, мне очень симпатичный человек: «У всех появилось ощущение, что вот скоро большие перемены. А на основании чего? Вы можете артикулировать?» Ему отвечает один политолог, тоже один из самых мною любимых людей: «Артикулировать невозможно, но чувство, как в 1986 году».

Понимаете, у меня есть такая любимая мысль, что перемены в России наступают не тогда, когда верхи не могут, или не тогда, когда низы не хотят, а тогда, когда, грубо говоря, задолбало. Вот это «надоело» — странная такая вещь, ведь никогда не знаешь, когда чаша переполнится и какая соломинка сломает спину верблюду. Совершенно это, в общем-то, и неважно. Это происходит, по моим ощущениям, раз в сто лет, когда это вдруг надоедает. Надоедает это коловращение, возникает желание снова что-то переменить, сдвинуть.

Далеко не всегда в формате революции это происходит, потому что, простите меня, реформы Александра I происходили безо всякой революции, они происходили из-за того, что надоело. И та же история с Петром, который тоже такой, пожалуй, слишком резкий, пожалуй, по-русски слишком радикальный. Ответ на слишком долгие сто лет одиночества, на годы абсолютной замкнутости. Поэтому «окно в Европу», которое обернулось, в общем, целым сносом стены, — это по большому счету реакция на совершенно неизбежный кризис. Поэтому говорить о том, почему эти люди вышли на улицы, и молодёжь ли это вышла, и какими социальными маркерами это можно сейчас пометить? Ну, надоело — и всё.

Тут ещё очень хороший вопрос: «Почему это всегда связано с Дмитрием Анатольевичем Медведевым?»

Могу вам ответить. Потому что Медведев — это такой псевдоним Путина, но это такая… Знаете, как в некоторых японских фильмах ставят куклу босса для того, чтобы её можно было ударить и тем душу отвести. Да? Ударил — и душу облегчил. Это немножко, конечно, паллиативно. Но просто дело в том, что очень многие люди, которым и двадцатилетнее правление Владимира Владимировича Путина тоже несколько поднадоело (ну, или восемнадцатилетнее), эти люди боятся радикальных перемен. Им кажется (может быть, не без оснований), что Путин — это последняя духовная скрепа; что если убрать его, то сразу будет Навальный или девяностые годы, или Америка нас завоюет, или Китай нас захватит. То есть, если убрать Путина — то это убрать последнее, последнюю святыню, вытащить гвоздь, как в фильме "Деревня Утка". Там вытащили гвоздь — и всё упало.

Но — «Медведева можно». И вот это меня очень раздражает — то, что «Медведева можно». Потому что, конечно, это канализация (простите за каламбур), попытка канализировать народный гнев, перенаправив его на того человека, который заведомо выглядит слабее. Медведева можно поменять; Путина, с точки зрения очень многих, поменять невозможно. Они и после 2024 года не представляют себе преемника, потому что Путин — ну, это реально последняя консенсусная фигура, последний человек, которого ещё избирали при Ельцине, когда ещё были выборы. А сегодня ни о каких выборах говорить нельзя, ни о каком консенсусе — тем более. И он как бы последняя такая скорлупка, на которой всё это удерживается.

Я, конечно, понимаю, что у молодёжи и у людей, которые выходили 26-го, и у людей, которые одобряют эти акции, представление совершенно другое. Им кажется, что действительно нужно убрать с порога России всё, что ей сегодня мешает двигаться. Для них, для этих людей, Путин — это неизбежно исторический, несколько подзатянувшийся период Юлиана Отступника. Это совершенно нормально. Но для многих он ещё действительно последний барьер на сваливание в девяностые годы.

Хотя никаких девяностых годов уже не повторится, ситуация совершенно другая. И сравнивать девяностые годы с нынешней ситуацией — ну, это как в классическом анекдоте, когда человек стоит на втором этаже, лестница обрушилась, а ему кидают канат, тащат вниз, он падает и разбивается. И говорят: «Как странно. Я вчера человека из колодца вытаскивал точно таким же способом». Так вот, девяностые годы — это было вытаскивание человека из колодца. Сегодня ситуация совершенно иная, и никаких девяностых годов не будет.

Но есть небольшой шанс, что после Путина возникнет фашизм. Но при Путине он тоже возникнет, потому что удерживать так или иначе страну нужно всё более резкими токовыми ударами. Понимаете, как Сталину нужны были для того, чтобы поддерживать страх, сначала репрессии, потом невротизация на почве войны, потом сама война, в которой он бессознательно, конечно, нуждался и при этом страшно её боялся, не будучи стратегом, — так и здесь.

Крымом мы не отделаемся, конечно. Тут нужны будут всё более и более радикальные средства. К 2011 году всем надоело. Уже в 2012 году было возмущение всенародное. Понадобился Крым как единственный ответ на это. Олимпиады мало, понадобился Крым. Вслед за Крымом, естественно, будет ещё что-то. Другой вопрос — не более ли это опасно для России, чем возможная цивилизованная всё-таки смена власти? Вот об этом мне хотелось бы подумать. Понимаете, атмосфера страха в обществе, атмосфера сероводорода тоже ведь надоедает ужасно, когда боишься слово сказать, по сторонам оглянуться, выйти из дома. Это достаточно быстро может заколебать даже и человека с крепкими нервами. А в России в силу её истории нервы у всех не очень-то крепкие.

Вот тут, кстати говоря, хороший вопрос о том, каково будет будущее Новороссии, исходя из всего этого. Понимаете, у меня есть такая странная интуиция, что Новороссия была вообще затеяна как возможная площадка отхода, как последний такой отход для националистической, ксенофобской, радикальной русской, как многим кажется, идеи. То есть, когда в России благополучно сменится власть, в Новороссию смогут бежать те, кто с этим не согласится, и Новороссия превратится в такую Кубу. Когда в большой России кончился социалистический эксперимент, Куба для многих и, кстати, Северная Корея (я помню, как Проханов туда летал восторженно и писал репортажи), Куба и Северная Корея для многих стали последними «островами свободы», как они это понимали. Ну, «островами бездарности», можно и так сказать.