Один — страница 869 из 1277

Вот мне кажется, что будущее Новороссии — возможно, туда поедут (да и сейчас уже едут) все люди, которых не устраивает прогресс. Они там, возможно, построят себе такое царство. Ну и будет их участь такой же, как участь Кубы, которая рано или поздно присоединится, конечно, к остальному миру. Но — долго. И люди, которые там живут, в чём виноваты? Вот вопрос, который не даёт мне покоя.

«О чём «Голый год» Пильняка? Новаторская ли это книга?»

Андрей, ну конечно, новаторская — в том смысле (читайте Эткинда), что Пильняк размывает традиционный нарратив, традиционное повествование. В каком смысле размывает? В том смысле, что героя больше нет, а есть только масса, которая перед нами движется. Равным образом размыт этот нарратив, например, в романах Иванова Всеволода «Кремль» и «У». Равным образом он размывается у Артёма Весёлого в «России, кровью умытой». Перестают действовать герои, понимаете, и начинает действовать масса. С чем это связано? С тем, что наступил век масс, с тем, что революция — это вообще такое дело коллективное. И у Пильняка, обратите внимание, ведь там же нет героев, там есть хронологические рамки, есть предельно размытое повествование. И это вообще роман о романе, роман об эволюции стиля эпоса — вот так бы я сказал. Ну, Пильняк, конечно, в огромной степени на языковом, на композиционном уровне подражает Андрею Белому и является таким как бы нашим Белым, нашим советским, нашим красным Белым.

«Какая у вас была любимая книга о любви в подростковом возрасте?»

Стыдно признаться, но «Ругон-Маккары». Конкретно — «Карьера Ругонов». Я её прочёл в одиннадцать лет, прочёл за один день. И до сих пор я не знаю ничего более эротического в мировой литературе, чем история Сильвера и Мьетты, и ничего более прекрасного, чем эти два героя. Лучше, чем Ромео и Джульетта, по-моему. И вот сцена, когда убивают Сильвера, когда в тупике святого Митра в него стреляют, и он слышит, как древние мертвецы страстно призывают его, — ничего более страшного и прекрасного я во французской литературе не знаю.

И кстати, мы с матерью всегда в этом очень солидарны, потому что нас со всех сторон осаждают люди, которые говорят, что «Золя — это дурной вкус». Ну да, иногда. А некоторые сцены в «Западне» и в «Деньгах» — ну да, конечно. Уж я не говорю про «Накипь». Сцена, где служанка рожает в горшок, — конечно, это за гранью хорошего вкуса.

Но понимаете, вот странная штука: у Золя, когда он перебирает по этой части — вот по части в частности натурализма или по части пафоса в сцене смерти Нана (помните, «Венера разлагалась»?) — он достигает каких-то, рискну сказать, таких патетических высот, он достигает поэтического уровня. Густота текста, его эмоциональная насыщенность… Ну, вспомните финал «Человека-зверя», когда этот машинист поезда там погиб, выпрыгнул [...]. Солдат несётся на войну, и поезд этот сыплет искрами! И это такая метафора всей истории, которая несётся в тартарары. Дикая вещь!

Золя работает, да, простыми и грубыми приёмами. И поэтому, кстати говоря, Толстой испытывал к нему такой род специальной ревности. Мы же выбираем врага по себе. А Золя — это тоже такая, в общем, работа лопатой, работа автоматом. Он грубый малый, но это работает. И когда я перечитываю даже такие вещи, как «Дамское счастье», и уж конечно, такие вещи, как «Страницу любви», я всякий раз поражаюсь симметричности замысла, великолепной продуманности, удивительно точным героям.

Ну, тут за каждым романом чувствуется гигантская писательская работа. И вы представьте себе, что он это делал в год по книге: 20 лет — это 20 романов «Карьеры Ругонов». Это фабрика по большому счету, завод! И даже «Жерминаль», вечно навязывавшийся советским школьникам и студентам, даже в «Жерминале» вот эта сцена дикой безумной любви под землёй, последний любовный акт его с этой рыжей девчонкой, когда их затопляет в шахте, — ну, слушайте, это здорово сделано! Да, для меня вот самой лучшей книгой о подростковой любви была всегда «Карьера Ругонов».

«Любите ли вы живопись?»

Конечно, люблю! Я просто ничего в ней не понимаю, честно. Я у своего учителя Льва Мочалова, дай Бог ему здоровья, набрался некоторых фраз, некоторых цитат из Пунина (а он слушал пунинские лекции, а Пунин формулировал очень эффектно), и я вот могу при случае сказать пунинскую фразу: «У Сезанна небо вынуть из картины нельзя, оно вот так туда вписано». Благодаря тому же Мочалову я дружил со многими великими питерскими художниками, и я знал… [...] …вот эти часовщики по мотивам Гофмана или подстанции, или большой старый дом. Конечно, мне это объяснял Мочалов. Но даже если бы не он, я бы всё равно чувствовал что-то бесконечно родное в картинах «группы одиннадцати» в целом: и в Тюленеве, и в Аршакуни. Но вот больше всего люблю я Крестовского. И для меня большое счастье, что я его видел, я его знал.

«Непростая обстановка сейчас в Питере. Что вы обо всём этом думаете?» И тоже замечательный вопрос: «Где можно ознакомиться с вашим соболезнованием Петербургу?»

Про ситуацию в Питере я скажу отдельно. Мне вообще кажется, что Питер — это город, во многом Москве противопоставлен, Москве с её духовным раздраем. И некоторые ценности, пусть от противного, там уцелели. Именно в противостоянии наглой и богатой Москве в Питере уцелела человечность. Я поэтому этот город люблю гораздо больше, чем Москву.

Что касается моих соболезнований — вот здесь интересная тема. Конечно, знаете, «не учите меня, как скорбеть, и я не скажу, куда вам пойти» — это самый простой ответ, который напрашивается. Но есть здесь более глубокая проблема, о которой я сейчас попробовал написать в питерский же журнал «Панорама».

Мы все живём внутри пьесы Островского «Гроза», ничего не изменилось. И вот как странница Фёклушка до сих пор… то есть, простите… да, Феклуша, как она до сих пор уверена, что живут люди с пёсьими головами, а сама она любит сладко покушать и очень любит, когда хорошо воют, когда кто хорошо воет, так же Кабаниха одновременно учит нас правильно скорбеть. Вот как у нас треть населения России уверена в геоцентрической модели мира, потому что гелиоцентрическое оскорбляет… «Ну, что там какое-то Солнце? Вокруг нас всё вращается!» Да? Точно так же они уверены, что все мировые правительства ночами не спят, только бы нам нагадить, духовность нашу несколько подмять. Точно так же большинство уверено, что только они одни знают, как правильно скорбеть. Ну, это так мерзко!

Понимаете, как в «Леди Макбет Мценского уезда» свёкор учит Катерину Измайлову правильно падать перед мужем, правильно рыдать и правильно его провожать… Кстати, в экранизации, которую сделал замечательный режиссёр Шапиро, эта сцена решена Вишневской ну просто с блеском! А вспомните, как в «Грозе» Кабаниха говорит: «Ни проводить не умеет, ничего. Надо падать, надо выть, надо грудью колотиться о крыльцо, когда муж уезжает». Вот учат скорбеть. Об этом, кстати говоря, у Александра Эткинда замечательно сказано в книге «Кривое горе» — о том, что настоящей-то культуры скорби нет, есть лицемерная культура.

И самое ужасное, что правильно скорбит только тот, кто позволяет немедленно что-нибудь запретить. Понимаете, вот просто пролить слёзы над жертвами теракта, просто посочувствовать девушке, которой лицо покромсало, или старику, которому руку чуть не оторвало, — вот это не принято. Надо сразу в этой традиции скорби сказать: «Тех-то расстрелять. То-то запретить. Этих выселить, гражданства не давать». Вот всё это в целом вызывает ощущение глубочайшей брезгливости. Понимаете? Потому что пьеса «Гроза» уже и в 1859 году, когда она была написана, воспринималась как пьеса, повторяющая довольно очевидные вещи. Но если они остаются очевидными 150 лет спустя, то это просто катастрофа!

И вот поэтому-то я и думаю, что всем так надоело. Именно поэтому сегодняшняя ситуация характеризуется этим словом. Я не говорю конкретно «надоел» ни о ком институционально — ни о Путине, ни о Медведеве, ни о Шойгу. Это не важно. Надоела среда, надоела атмосфера, надоела Кабаниха. И вот эта, с одной стороны, Кабаниха, которая заведует общенациональной скорбью — ну, вот такая Дума. С другой стороны, безумно надоела Феклуша, которая учит нас правильному пониманию мироздания, заведует культурой, заведует наукой. Надоела коллективная Феклуша! Хочется, чтобы в стране был коллективный Кулигин. А Кулигин в «Грозе» только и может сказать: «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие!» Любимая моя цитата из всего Островского. Но вечно это повторять невозможно.

«Посоветуйте авторов хорошего интеллектуального политического детектива, кроме Юлиана Семёнова».

Ну, Юлиан Семёнов — далеко не эталонный автор политического детектива. Юлиан Семёнов — скорее автор такого (о чём я собственно сейчас и рассказываю в курсе лекций) продолжения Бендера. Штирлиц — это Бендер сегодня. Штирлиц — это Бендер, которому удалось добраться до Аргентины. И точно так же он — такая сакральная фигура. Точно так же он — насмешник, жулик и ловкач, и не любит женщин, а любит стариков и детей. Ну, представьте женщину Бендера. Он может овладеть ею, когда надо стул было получить, как Грицацуева.

Поэтому Семёнов, обратите внимание [...]. Кстати, замечательный парадокс, подмеченный Шемякиным, что большинство анекдотов о Штирлице построено на каламбурах, на словесной игре, хотя сам роман не даёт тому никакого повода, он написан довольно суконным языком. Но как раз читатель понимает, что это юморина, и поэтому для него Штирлиц — это такой Бендер, которому повезло прогуливаться впоследствии по Буэнос-Айресу в белых штанах или по Рио-де-Жанейро.

Интересные интеллектуальные детективы, уж если на то пошло, политические, то это в первую очередь, конечно, Джон ле Карре. Я не уверен, что это сегодня, так сказать, самое популярное чтение. Ну, оно может быть старомодным, но всякие «Шпионы, которые вернулись с холода» — это замечательное чтение.

И конечно, я горячо рекомендую Грэма Грина. Понимаете, вот такой роман, как «Тихий американец» или «Комедианты», — ну, это классика. Хотя, конечно, Грин — это