орлы, куропатки символистского театра.
И вот Лариса Рейснер, женщина [...]. Она предстаёт женой Раскольникова Фёдора. Впоследствии, видимо, есть такая версия, что возлюбленной Троцкого. Впоследствии — возлюбленной Радека. Ну, Лариса была так красива, что когда она шла по улице, мужчины [...]. Довольно скептичный мемуар. Но ей, как вы помните, никто не нравился. Между тем, Лариса много сделала для личной помощи Ахматовой. Кстати, это она ей прислала продукты с запиской, с цитатой из Мандельштама: [...].
Так вот, появление этого образа мстящей, триумфальной, победительной, пожалуй, что и агрессивной женственности в «Спекторском» — это самое точное отражение того, что случилось с эпохой. Ведь действительно принять революцию в образе пьяного матроса (а это и есть такое поколение Пастернака) довольно затруднительно. А принять её в виде восставшего пролетария — тоже не ахти. А вот принять её в виде женщины, которая пришла и мстит за многовековое унижение, — да, это можно.
Что касается жанровых особенностей «Спекторского». Это роман в стихах. Я, кстати, очень хорошо помню, как мы с матерью купили его за очень большие по тем временам деньги — за 20 рублей — у арбатского букиниста. Первое полное издание 1933-го, дай бог памяти, года. Или 1934-го… 1933-го. Синенькую эту книжечку я очень хорошо помню. Я его тогда же и прочёл, и в значительной степени выучил наизусть, не понимая, о чём речь.
Как капли носят вести о езде,
И всю-то ночь всё цокают да едут,
[Стуча подковой об одном гвозде]
То тут, то там, то в тот подъезд, то в этот.
Гениальная какая звукопись! Но потом я очень многое выучил оттуда наизусть благодаря «Алмазному моему венцу», потому что там Катаев много цитирует, находя, кстати говоря, литературный такой прототип этого текста в поэме Полонского «Братья» — тоже такой роман в стихах. И конечно, у Пастернака русская нарративная поэтическая традиция выведена на совершенно новый уровень. Это настоящая лирическая поэма со вступлениями, с замечательно точными формулами.
В квартиру нашу были, как в компотник,
Набуханы продукты разных сфер:
Швея, студент, ответственный работник,
Певица и смирившийся эсер.
И ощущение обречённости в этих [...]. «И ведь съедят». Всё хотелось съесть. «И ведь съедят», — подумал Серёжа. Ощущение это очень острое.
Пастернак написал, во-первых, автоэпитафию, во-вторых — замечательную метафору революции, как он её понимал. Но кроме того, это своего рода отчёт о попытке создания нового поэтического нарратива, о рассказывании истории, которая была бы при этом не скучной, за счёт удивительно богатой и твёрдой, напряжённо натянутой поэтической ткани стиха.
Ведь понимаете, какая штука? Вот Евтушенко, Царствие ему небесное, которого я считаю всё-таки поэтом очень крупным, вопреки всем возражениям… И сразу, кстати, стало видно всех подлецов, когда о нём стали тут же говорить. Он — такой лакмус. Евтушенко создал поэтический нарратив нового времени, потому что баллада — это способ выживания лирики в непоэтические времена.
И вот у Пастернака точно та же история. Конечно, его замечательный «Спекторский» — это способ писать стихи в непоэтическое время, понимаете, потому что есть чудовищная эпоха, которая абсолютно начисто глушит лирические голоса. В это время замолкают лирики: и Маяковский, написав «Про это» и «Юбилейное», замолкает Ахматова, Мандельштам, Ходасевич. Практически никто не может в это время, кроме обэриутов, писать лирику. А Пастернак написал сюжетную вещь. Вот это то, что Лидия Гинзбург называла «продвижением лирического материала на большие расстояния».
И в некотором смысле Пастернак тут сумел решить главную задачу литературную (формальную) XX века — создать прозопоэтический синтез — вот ту задачу, над решением которой бился Андрей Белый (иногда удачно, иногда не очень), Габриэль Гарсиа Маркес, между прочим, потому что «Осень патриарха» написана как поэма и придумана как поэма. И первым Евтушенко, кстати говоря, сказал, что эта вещь гораздо выше, чем «Сто лет одиночества», потому что плотность ткани стиховой, литературной здесь выше.
И вот Пастернак сумел предложить лирическим поэтам замечательный способ выживания. Другое дело, что не все оказались на высоте задачи. Скажем, Павел Антокольский решал эту задачу в драматической поэме — во «Франсуа Вийоне» и «Робеспьере и Горгоне». Повествование (скажем, «В переулке за Арбатом») ему не давалось, а вот драму он писал. Огромное большинство советских поэтических романов, поэтических повестей было неудачным. Это такая, в общем, соединительная ткань.
Но зато огромное большинство, скажем, повествовательных баллад Давида Самойлова, имеющих в своей основе, конечно, пятистопный ямб Пастернака… Ну, например, «Цыгановы» — это вещь, которая без «Спекторского» была бы совершенно немыслима. И сейчас, скажу я вам, сейчас тоже время нелирическое. И среди разных стратегий повествования, скажем, поэмы Марии Степановой, которые в гораздо большей степени, конечно, опираются на цветаевский опыт, но и на нарратив Пастернака тоже, — это хороший ответ. И в этом смысле её цикл «Проза Ивана Сидорова» — это, по-моему, выдающееся литературное свершение.
Что касается сегодняшнего читателя. Может ли он понимать «Спекторского»? И будет ли он его читать? Я думаю, что для подростка в 13–15 лет, который пытается выстроить свои отношения с миром, нет ничего лучшего, чем смиренная, горькая, глубоко человечная интонация «Спекторского». Мне кажется, вот так надо смотреть на мир. В этом смысле это одна из самых современных поэм и самых своевременных. Это лишний раз нам доказывает, что Пастернак — всё-таки лучший наш советчик изо всей литературы XX века.
Спасибо вам большое. Услышимся через неделю.
14 апреля 2017 года(Вильгельм Гауф. Ромен Гари)
― Добрый вечер, дорогие друзья. По многочисленным вашим просьбам мы попытались сделать эфир несколько более свободным от помех, несколько менее квакающий голос устроить, ну, в общем, обустроить сколько-нибудь профессиональную запись. Что из этого получилось — судить вам. Но мне кажется, что сегодняшний наш разговор пройдёт в обстановке более профессиональной, по крайней мере в звуковом отношении.
Сразу хочу вам сказать, что лекции я планирую устроить две, уж совсем мини-мини, потому что равное количество голосов набрали Ромен Гари и Вильгельм Гауф. Обе фигуры для меня совершенно неожиданные. Про Гари я в своё время писал. Про Гауфа не писал никогда, но просто люблю его очень. И вообще, мне кажется, это абсолютно звёздный автор, сравнимый по своему значению уж если не с Гофманом, так с Новалисом точно. Андрей Немзер писал о том, что он, конечно, далеко не Новалис, но мне-то кажется, что он даже и получше будет — фантазия Новалиса слишком, что ли, рациональна, слишком басенна. Поэтому поговорим про Гауфа и Ромена Гари, уделив каждому по десять с небольшим минут.
А пока я начинаю отвечать на форумные вопросы, довольно непредсказуемые на этот раз и приятно меня удивляющие.
«Большинство культурных людей даже если не может объяснить, но нутром понимает, что Евтушенко — выдающийся, гениальный поэт». Ну, не будем, наверное, бросаться всё-таки такими словами, как «гениальный» в данном случае, но да, выдающийся, конечно. «Но всякие гнилые, недоразвитые экземпляры заявляют, что как поэт Евтушенко — классический пример интеллигента-коллаборациониста. Как профессионал дайте отпор клеветникам, назовите произведения или период творчества, подтверждающий гениальность поэта, и объясните, почему это так».
Видите ли, объяснять, почему поэт хорош — ну, это задача довольно-таки странная. Совершенно очевидно, что если человек этого не понимает, то, по всей видимости, он с этим и останется. Это нормально, это как музыкальный слух. Но объяснить, в чём причина такой славы Евтушенко, наверное, можно попробовать.
Видите ли, у меня был здесь недавно в Штатах разговор с одним безмерно мною любимым профессором, который утверждает, что вот такого места на Олимпе, которое было бы зарезервировано за Евтушенко, его нет. Это поэт, не попадающий в те ниши, в которых обычно остаются гении. Нет, рискну сказать, что всё-таки такая ниша есть. Может быть, здесь дело не в социальной как раз обстановке и не в том, что Евтушенко, как многие сейчас говорят, разрешил многим признаваться в каких-то вещах, в которых признаваться было не принято, или стал первым поэтом оттепели, или первым стал ездить за границу. Совершенно не в этих внешних вещах проблема. Проблема, на мой взгляд, в том, что он нашёл довольно такую точную самоидентификацию.
Когда-то Ахматова, которая вообще своей такой кокетливой всё-таки самоотверженностью и кокетливой самоненавистью на Евтушенко немного похожа… Вот у Ахматовой было сказано: «Какая есть. Желаю вам другую». Мне кажется, что эта строчка — это квинтэссенция если не поэтики, то по крайней мере стратегии Евтушенко. Он очень хорошо понимал всегда, что он поэт недостаточный (недостаточный — в смысле физической смелости). Он написал же всё-таки в часто мною цитируемом «Монологе голубого песца», что он в клетку вернётся, что отчасти эта клетка и обуславливает его представление о свободе, потому что без неё он не понимает, что такое свобода. Да, он такой прикормленный песец («Я голубой на звероферме серой»). Он ненавидит себя за эту прикормленность, но он делает из неё тему своего творчества, делает из неё трагедию. Это очень достойная позиция. Он понимает, что он очень избыточен — и по таланту, и по плодовитости, и по активности — и совершенно недостаточен в метафизическом смысле.
Я понимаю, что сейчас многие заорут, что я говорю о себе, что я экстраполирую это на него. Нет, видите ли, это уже, к сожалению, беда всякого, кто говорит о поэзии. Всегда будут говорить: «Это вы про себя». Но на самом деле трагедия Евтушенко, его эксклюзивная трагедия, на которую, конечно, никто не может посягать (и я — в последнюю очередь), трагедия его в том и заключается, что он отлично понимает недостаточность своей метафизической глубины, своей смелости, своего отказа от штампа, потому что очень часто он не может от него отказаться до конца.