Один — страница 889 из 1277

тите, но я смотрю — и меня это ничуть не цепляет! Ну, может быть, правы были Стругацкие, говоря, что всё-таки фэнтези слишком оторвано от жизни. И может быть, «Звёздные войны» могли бы быть моим любимым зрелищем, если бы я узнавал в них те же импринтинги, которые узнают американцы. Ведь там огромный культурный слой, а он почему-то совершенно проходит мимо меня.

Ой, ребята, мне так стыдно, но я не могу вам о «Звёздных войнах» сказать ничего определённого. Всё, что я видел (а видел я в общей сложности три серии), меня оставляло глубоко равнодушным. Знаете, вот если бы их Линч снимал… Хотя вот у Линча не получилась же «Дюна». Правда, мы видим её в таком сильно откорректированном варианте. Я не знаю, авторский, может, и отличается от него. Но тоска страшная! Вот почему-то космические саги меня не завораживают. Надеюсь я, что со временем как-то я, может быть, начну понимать, когда впаду в детство.

«Что вы думаете о книгах Лема «Сумма технологии» и «Эдем»?»

Ну, Сергей, это две разные вещи, в общем, и разный жанр абсолютно. «Сумму технологии», на мой взгляд, бессмысленно читать без «Суммы теологии», всё-таки Фома Аквинский — это для Лема очень важный предшественник и важный мыслитель. «Сумма технологии» — это интересная попытка такого католического мыслителя, каким Лем был безусловно, построить образ будущего. Он многое предугадал: миниатюризацию всего, огромную роль информации и социальных сетей, видимо, прекращение космической экспансии (там это угадано, и это печальный такой прогноз). В общем, «Сумма технологии» — это необходимое чтение для любого, кто хочет понять семидесятые годы.

В чём специфика этого времени? Я помню, что тогда в нашей семье, например, да и во многих таких интеллигентских семьях, интеллигентных, тогдашних (чтобы не употреблять грубое слово «интеллигентские»), «Сумма технологии» читалась, давалась на ночь, переписывалась, из рук в руки путешествовала. Я помню, что матери её дали на какой-то буквально недельный срок, и она пыталась это освоить с большим трудом.

«Сумма технологии» говорит не столько о будущем, сколько о состоянии умов в семидесятые. Вот это то самое, что зафиксировал Высоцкий и отчасти Шукшин: болезненный интерес к науке как субституту религии, попытка увидеть в науке (собственно в самом названии это заложено), в технологии новую теологию. Да и Лем же всегда собственно занимался теологией именно, он пытался в человеческих попытках построить новый мир и познать его увидеть почерк Бога.

И во многих отношениях… Посмотрите, сколько мифологических вещей уже осуществились: мы можем действительно с помощью голоса управлять машиной, есть уже самоходная карета, нас везущая без водителя. Да масса всего! Мыслепередача, телепатия. Всё это есть. На мой взгляд, такое сциентистское, наукоцентричное сознание, которое демонстрирует там Лем, — всё-таки при всей своей масштабности, при всей гениальности отдельных его догадок, мне кажется, это всё-таки дело тупиковое. Тупиковое в том смысле, что прогресс человечества всё равно всегда идёт с поправкой, всё равно чистая экстраполяция научного поиска оказывается недостаточной. Нужно задействовать какой-то не совсем мне понятный фактор — фактор души. Человек делает всё-таки не только то, что вытекает из логики его развития, а прежде всего то, что ему интересно. А интересно ему не всегда полезное.

Кстати говоря, вот кто бы мог предположить, что кино станет эволюционировать в сторону сказки, что появившееся 3D-изображение будет использоваться в основном для фокусов, а не для серьёзного морального послания, что социальные сети станут главной формой самоорганизации, абсолютно отменив собой и общину, и разные другие замечательные формы самоорганизации реальной, а вот виртуальная сеть станет таким действительно универсальным «отводом пара». То есть развитие человечества всё-таки происходит не по тем прогнозам, которые мы делаем.

Что касается «Эдема». В «Эдеме» есть наиболее, как мне кажется, привлекательный образ человека — это образ двутела, вот эта двойственность, когда есть огромное тело и на нём маленький, вот такой странный управляющий человечек. Вот это метафора двойственности человеческой природы — эти двутелы, которые действуют там. А в принципе это история, в которой не нужно искать, мне кажется, прямые социальные смыслы. Лем — он не всегда социолог, он иногда выдумщик, фантазёр. Как выдумка это, по-моему, очень привлекательно. Ну и, конечно, вот этот образ человека, в котором есть как бы душонка, обременённая трупом, — это один из лучших портретов человечества, который Лему когда-либо удавался.

«Герой «Достояния республики» атаман Лагутин — это сверхчеловек или заигравшийся подонок?»

Сверхчеловек там есть, конечно. Это такой трикстер Маркиз, которого сыграл Миронов, который часто называл его (как сейчас помню, в интервью «Пионеру») своей любимой ролью, интересной и сложной. Да, это сверхчеловек, наделённый сверхспособностями. А атаман Лагутин — это именно в чистом виде подонок, хотя и довольно часто встречавшийся в таком виде в тогдашней литературе.

«Прочитал в «Дневнике» критика Игоря Дедкова, — кстати, замечательное чтение, правильно делаете, что читаете эти дневники, — о повести «Уже написан Вертер». Есть некое целеуказание: вот кто враг, вот где причина былой жестокости — Троцкий, Блюмкин и другие евреи в кожанках. Дедков поражается неожиданной в старике Катаеве злобности. Прав ли он в своей оценке?»

Ну, что существовало негласное целеуказание изображать евреев первопричиной всего — думаю, неправда. И больше того, я думаю, что Катаев при всей гибкости своего позвоночника всё-таки в стариковские годы не стал бы это и писать. Но надо вам сказать, что это третье обращение Катаева к Одесской чрезвычайке. В рассказе «Отец», в романе «Трава забвения» (в истории Клавдии Зарембы) и в «Вертере» излагается одна и та же история — история предательства девушки, в результате которого главный герой оказывается в ЧК, но чудом бежит. Там много есть прототипов у главного героя, в том числе и сам автор, я в этом уверен, а не только Фёдоров, сын одесского мецената, если я сейчас ничего не путаю в фамилиях.

У меня есть ощущение, что «Вертер» — это вещь, написанная без социального заказа; это мучительная попытка избавиться от воспоминаний и избыть чувство вот этой дикой жестокости XX века. Ведь неслучайно эта вещь заканчивается цитатой из Пастернака, из «Лейтенанта Шмидта»: «Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже — жертвы века». Это такое своеобразное прощание с XX веком («А в наши дни и воздух пахнет смертью: // Открыть окно — что жилы отворить»), и прощание с революционной романтикой и собственной юностью, потому что в рассказе «Отец» всё-таки есть эта романтизация революции, а в «Траве забвения» её попросту много. Кстати говоря, о романтике этой истории там говорит Сергей Ингулов, который сам оказывается в результате одной из жертв террора. А «Уже написан Вертер» — это отречение, конечно. Это отречение от революции, которое 80-летний Катаев мог себе позволить.

Я не вижу, кстати, в этой вещи антисемитизма. Ну да, Наум Бесстрашный — совершенно явная такая отсылка к людям в кожанках, и к Троцкому, и к Блюмкину. Но для меня совершенно очевидно, что если бы они были, допустим, украинцами и русскими, пафос Катаева был тот же самый. Это именно проклятие ужасу XX века, который в старости Катаева догнал и преследует его во снах. Помните, там герой просыпается в Переделкино, а на самом-то деле весь ужас в том, что от этих воспоминаний, от этих снов никуда не денешься.

«Как отнёсся Александр Герцен к реформам Александра? Что он думал о будущем устройстве России?»

Ну, его взгляды на будущее устройство всячески менялись, но что касается отношения Герцена к реформам 1850–1860-х годов, то оно было однозначно негативным. Приятно и важно это говорить, потому что Герцен не боялся расходиться во взглядах с большинством, в том числе со своими единомышленниками. Так он не побоялся остаться в одиночестве в 1863 году, когда занял свою заведомо непопулярную позицию по польскому вопросу. Всех ведь оказалось очень легко примирить на польском вопросе — и все критики правительства тут же обратились в апологетов Муравьёва. А Герцен стоял в одиночестве. Он проиграл на этом популярность, но выиграл честь.

А вот отношение его к реформам Александра всегда было негативным, потому что это были полуреформы, половинчатые, самоубийственные действия. И не забывайте, что именно у Герцена и именно после крестьянской реформы появляется вот это странное, казалось бы, требование «К топору зовите Русь». Помилуйте, к какому топору? Тут же начата широкая кампания по демократизации, по самоуправлению, по страшно запоздавшему на 50 лет, но всё-таки освобождению крестьян. Чего же вам ещё надобно? Но он видел с самого начала именно половинчатость и обречённость этого проекта. За что Ленин его особенно и хвалил. За отсутствие либеральности, за требование гораздо большей радикальности. Не знаю, хорошо это или плохо, но в исторической перспективе Герцен оказался прав, всё оказалось именно так. Поэтому как бы мы, так сказать, к Герцену ни относились, нельзя отказать ему, по крайней мере, в исключительной прозорливости, в совершенно точном понимании, скажем так, истинных целей власти.

«Как можно мотивировать талантливого человека к тому, чтобы он писал, а не тратил свою жизнь на пустяки?»

Видите, жизнь мотивирует нас сама, и преуспешно, потому что стоит задуматься о том, на что она уходит, как тут же начинаешь с дикой силой хвататься за перо, за клавиатуру и пытаться её хоть как-то зафиксировать.

Кстати, вот тут пришло потрясающее совершенно письмо от молодого поэта петербургского Николая Кузина. Письмо такой силы, что я… Вот я его зачитывать не буду. Я вам, Коля, отвечу обязательно. Простите, что я пока не ответил, потому что правда у меня секунды нет свободной, я очень много работаю сейчас. Но я вам напишу обязательно. И вам, кстати говоря, отвечая, я хочу сказать, что можно сделать из вашей ситуации. Роман из неё можно сделать.