отношения с людьми всегда абсолютно взаимные. И меня это очень греет.
Вот тут пришёл достаточно любопытный, на мой взгляд, вопрос, хотя он такой скорее личного плана: «Как вы понимаете строчку Пастернака «И манит страсть к разрывам»?»
Ну, можно пуститься было бы, конечно, в долгие объяснения о контекстах, о том, что вот это стихотворение «Сними ладонь с моей груди, мы провода под током» — это ситуация временного разрыва с Ивинской (потом они возобновили отношения), но я не думаю, что это только про Ивинскую. И вообще я не думаю, что здесь биографический подход уместен. «И манит страсть к разрывам» — это вообще пастернаковское кредо. У него разрывов в жизни было довольно много. Помните, сказано в «Двадцати строфах с предисловием» (это такой набросок продолжения «Спекторского»):
О, как мы молодеем, когда узнаем,
Что — горим … (не хватает конца эпизода).
Для него катастрофа — это такой нормальный фон жизни. И стремление к катастрофе, что ли, к её выходу на поверхность — оно пронизывает все его тексты. Для него худой мир всегда хуже доброй ссоры.
Что касается «страсти к разрывам». Понимаете, я тут уже говорил о том, что цепляться за своё родное вонючее — это признак трусости и слабости. Пастернак любил рвать с людьми. И он никогда не боялся, кстати говоря, что он останется в одиночестве. Больше того — он любил рвать с самим собой, с предыдущим периодом своей жизни и биографии.
Понимаете, вот у него был опыт, когда, как ему казалось, он решил продолжать тенденции «Сестры» («Сестра моя — жизнь») и выдал довольно, как ему казалось, вторичный — хотя мне-то кажется, что замечательный — сборник «Темы и вариации». Он всегда считал, что это высевки, отсевки и опилки. Он не любил в себе эпигонства (хотя эпигонства никакого не было), ему ситуация самоповтора была мучительнее всего. Поэтому, когда мы читаем Пастернака, мы иногда поражаемся детской наивности и какой-то, слушайте, ну плохости того, что он делает в это время, поражаемся какой-то неумелости детской.
Вот Пастернак после «Доктора Живаго» (романа, который всё-таки вершина его прозы) пишет драму «Слепая красавица» — и это такое беспомощное произведение! Или вот Пастернак в 1936 году пытается научиться писать короткой строкой, научиться писать более современно и динамично, и пишет:
Я понял: всё живо.
Векам не пропасть,
И жизнь без поживы —
Достойная часть.
Ну, я наизусть сейчас, естественно, искажаю это.
И смех у завалин,
И мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин,
И эти стихи.
Ну, ужас какой-то! Сам он говорил: «Пишу чёрт знает как». Вторая часть диптиха «Художники». Но, простите, ведь из этих опусов выросла гениальная «Сказка»:
Сомкнутые веки.
Выси. Облака.
Воды. Броды. Реки.
Годы и века.
Из этих же опусов выросло «Свидание» («Завалит снег дороги…»). То есть из экспериментов с короткой строкой и современной лексикой выросла великая лирика «Доктора Живаго». Я уж не говорю о том, что и переводы Бараташвили, тоже великие.
Поэтому, понимаете, не надо бояться начинать с нуля, с наивности, с абсолютной беспомощности. И «страсть к разрывам» — это в общем хорошая вещь. То есть любой ценой длить отношения — ну, как говорят, «ради детей» или «ради семьи» — это довольно гибельная практика. Одиночество — это мрачная вещь, конечно. И никому я не пожелаю, особенно после известного возраста (ну, после тридцати, скажем), как-то начинать жизнь с нуля. Это очень трудно, потому что уже хрустит коренной зуб, который вырываешь, и как-то жизнь вся идёт наискосок, наискось летит куда-то в пропасть. Но, с другой стороны, не надо бояться иногда этого одиночества, этой переоценки, потому что это такой всё-таки способ развития.
Понимаете, ведь «страсть к разрывам», когда она манила Пастернака, — жестоко это сказать, но это был инструмент его самопознания и его творческого роста. Тем, с кем он порывал, было несладко. Это касалось и Маяковского, с которым он порвал дружбу. Это касалось и Ивинской, с которой он разорвал любовь (в какой-то момент потом они сошлись опять). Касалось это и Зинаиды Николаевны. То есть люди, которых Пастернак отбрасывал на своём пути… Ну, самый трагический случай — наверное, всё-таки Евгения Лурье, его первая жена, Евгения Пастернак. Люди, которых он отбрасывал, они проклинали его. И он считал себя виноватым. Но, с другой стороны, если всю жизнь цепляться (опять, ещё раз говорю) за то, что есть — ну, это просто путь к смерти, путь к такому загниванию заживо. Поэтому вот эта «страсть к разрывам», о которой он говорит, она, мне кажется, могла бы многим сослужить добрую службу.
«Как вы относитесь к роману Дины Рубиной «Бабий ветер»?»
Ну, я ещё не читал. Подождите, я вот в Москву приеду, накуплю книжек, всё это посмотрю. У меня пока от последней Рубиной было очень странное ощущение (ну, вот от «Русской канарейки»): я вижу по-прежнему всё-таки крупного и сильного писателя, который замечательно владеет ремеслом, но мне кажется, что Рубина, когда она рассказывает сказки, не сильна. Она сильна там, где она имеет дело с довольно жёсткой реальностью и где она изображает её с максимальным, таким сардоническим, что ли, цинизмом, с насмешкой жестокой. В этом смысле лучшая её вещь, по-моему, была «Камера наезжает!..» (или в другом варианте — «Глаза героя крупным планом»). Хорошая очень вещь была, конечно… Как же она называлась-то? Ну, «Вот идёт мессия», конечно, тоже. «Синдикат». Вот это, по-моему, как раз эталонная Рубина, хотя немножко это многословно.
Понимаете, есть писатели, которые не рождены описывать реальность, которые гениально фантазируют, а перед реальностью пасуют. Ну, скажем, рассказы Грина фантастические — гениальные, а реалистические — довольно обыкновенные. А бывает наоборот, когда человек, стоя на какой-то почве, может любые пируэты на ней выделывать, но, повисая в воздухе, оказывается беспомощным. Мне ткань последних текстов Рубиной кажется очень разреженной. Это опять-таки не мои претензии к её мировоззрению. Это совершенно отдельная история. Но просто мне кажется, что там нет… Как бы сказать? Там нет того напряжения, той плотности, которая раньше в ней была, возникает чувство всё-таки беллетризма. А она не беллетрист. Мне хотелось бы её видеть прежде всего писателем.
И такие же вопросы про Улицкую. Вот Улицкая очень точно понимает своё амплуа — может, потому, что она поздно начала. Она правильно сказала: «Я начала уже, когда нормальные люди заканчивают». После 40 лет она стала писать. И начиная с цикла «Девочки», она очень чётко понимает, мне кажется, свою нишу — вот этот такой физиологический реализм, очень глубокий, очень умный, очень религиозный, как ни странно. Вот это мне кажется отличным. А насчёт остальных вещей, насчёт, так сказать, её воззрений — тоже, хотя они мне близки, вот об этом я не думаю. Мне чрезвычайно интересна она, именно когда она художник. Вот в «Даниэле Штайне» она — прежде всего художник. И ужасно мне нравится, кстати говоря, принцип построения повествования в «Зелёном шатре», где она так мастерски перекрывает… Знаете, как листы шифера на кровли перекрывают и сообразуют плотную такую крышу, так же вот и здесь перекрываются рассказы, некоторые истории даются глазами двух, некоторые — глазами трёх рассказчиков. И возникает очень интересный эффект такого тройного зрения. Вот Улицкая — мне кажется, это писатель, который остаётся на принципиально небеллетристических позициях. Она предпочтёт скорее бросить прозу (как она сейчас собирается, по-моему, сделать), нежели переходить в такой низший класс. И это меня всегда в ней восхищает.
Неизбежный совершенно вопрос об американских студентах и о том, как с ними работается.
Я много раз говорил, что американский студент гораздо тщеславнее, честолюбивее. И он, если надо прочесть… Вот у меня один юноша прочёл за четыре дня «Тихий Дон» и подготовил замечательный доклад. Конечно, это не значит, что он к ней потом не вернётся, но во всяком случае он понял, о чём там речь и почему это надо знать. Мне вот с такими детьми работать интересно. Кроме того, они обладают удивительной глубиной и нестандартностью взгляда на мир. Я выслушал сегодня как раз несколько докладов по «Лолите». Там разновозрастные люди — частью русского происхождения, частью чистые американцы, частью европейцы. Но я поразился тому, что сама атмосфера американского вуза каким-то образом подталкивает этих людей к поискам максимального совершенства.
Понимаете, я могу как угодно, по-разному я могу относиться к религиозным практикам, например, но вот одно я должен сказать. Мне кажется, лучшее занятие в мире, которое человека вообще, так сказать, подстерегает, которое может быть ему предложено, — это поиски наибольшего совершенства, максимального, то есть достичь чего-то в единожды выбранной области. В этом смысле, пожалуй, самый интересный ответ дал Блаженный Августин. Представьте себе, что вы играете в мяч, и вдруг вам говорят, что через 15 минут конец мира. Что вы будете делать? «Я продолжу играть в мяч». Это гениальный ответ! Во-первых, потому, что уже ничего сделать нельзя. А во-вторых, потому, что это довольно достойный жест. А жест — это всегда, в общем, такая культура целая. Ну а в-третьих, конечно (что кажется мне наиболее убедительным), это поиски наибольшего совершенства в игре в мяч, потому что ничего, кроме как научиться очень хорошо что-то делать, человек на свете не может. Ну, он может ещё, конечно, помогать окружающим добрым словом, жертвовать деньги или своё время на других, но бывают же ситуации, когда ничего не сделаешь — например, ситуация конца света. И тогда надо играть в мяч.
Спрашивают меня, верю ли я в конец света 17 мая, который предрёк кто-то из испанских ясновидящих. Нет, не верю. На моей памяти конец света обещали множество раз. Наиболее убедительно, шумно и громко это делало «Белое братство». Мне кажется, что Господу неинтересно заканчивать проект; ему интересно, как мы будем в этом гибнущем проекте выживать и, может быть, сумеем его как-то запустить по-новому.