«Голосую за лекцию об Уильяме Голдинге».
Знаете, я не готов о Голдинге лекцию читать, потому что, чтобы её читать, это надо быть философом экстра-класса. Мне когда-то Миша Успенский сказал довольно точно: «Наследников», например, понимаешь с третьего раза, и то не уверен, что правильно». Гениальный перевод Хинкиса, который сохраняет такую великолепную корявость Голдинга. У нас вообще переводили Голдинга люди первостатейные. Переводила его Шерешевская, «Хапугу Мартина», как сейчас помню. Переводила Суриц «Повелителя мух», по-моему, даже с несколько избыточным барочным, таким тяжеловесным обаянием. И переводил Хинкис «Наследников».
Голдинг — великий писатель. Тут никаких сомнений быть не может. Из всего им написанного, помимо «Повелителя», я больше всего люблю «Чрезвычайного посла», замечательную параболу о прогрессе, ну и «Наследников», конечно. «Шпиль» — в меньшей степени, он для меня как-то тяжеловат. «Хапугу Мартина» люблю очень. Его такую тетралогию реалистическую я, честно говоря, не дочитал, и как-то мне это не было интересно. Но в своей области, в притчах своих он равных себе не имеет. Он великий, действительно такой тяжеловесный, мрачный пророк XX века, абсолютно честно заработавший своего «Нобеля», очень поздно начавший писать. Скепсис его относительно человеческой природы мне близок и симпатичен.
Я очень хорошо помню, как смотрели мы питербруковскую экранизацию «Повелителя мух», в «Артеке» это было. Её привезли в порядке демонстрации на детский кинофестиваль, но фильм сочтён был слишком трудным и мрачным, чтобы его показывать на одной из площадок. И в результате мы в пресс-центре артековском тогдашнем (это был год девяносто шестой) устроили показ для избранных — для юнкоров, для журналистов, для тех, кто записался в критики, ну и для студентов, приехавших туда работать. Мы устроили в этом маленьком пресс-центре показ с монитора. И я помню, что была чёрно-белая версия этой картины, очень мрачная, естественно. Помните, она идёт там под сплошной, такой мрачный барабанный стук. Ну и вообще нелёгкая вещь. У меня было ощущение, и кто-то из детей его сразу сформулировал, что вот для Голдинга всё-таки приходит спасение для этих детей, а для Питера Брука — нет. И когда они попадают на этот корабль, становится понятно, что нет выхода из этого мира, что они попали ещё на один необитаемый остров.
Ровно то же мне сказала тогда Вера Хитилова. Помню, когда я её интервьюировал. Я разлетелся к ней с безумными восторгами по поводу фильма «Турбаза «Волчья», который во многих отношениях похож на «Повелителя мух»: подростки в замкнутом пространстве, там взаимная травля, сразу структурируется это общество. Но Хитилова, конечно, была гораздо более оптимистична, потому что там они победили, они сладили. Она мне сказала: «А вы не обольщайтесь. Когда они уезжают в финале — это они уезжают с одной турбазы «Волчья» на другую турбазу «Волчья».
И вот если с этой — такой режиссёрской, хитиловской, питербруковской — точки зрения смотреть на голдинговский мир, то тогда он предстаёт ещё более мрачным, вообще совершенно безвыходным. И голдинговская концепция человека ведь довольно страшная.
Ну, почему я люблю «Чрезвычайного посла»? Помните, там в Древнем Риме оказывается великий изобретатель, который предлагает им и порох, и главное — печатную машину. И император его отсылает, потому что у него есть племянник Мамиллий, графоман, и он говорит: «Пятьдесят тысяч экземпляров стихов Мамиллия?!» — говорит он с ужасом и отсылает изобретателя чрезвычайным послом в Африку. Там, понимаете, что интересно? Что там высказана была великая мысль одновременно со Стругацкими — мысль о гомеостазисе мироздания, что все великие открытия давно были бы сделаны, если бы человечество само себя не тормозило. Вот это как-то очень важно, мне кажется, какая-то очень ценная догадка.
«Почему Джойс выбрал в главные герои «Улисса» Леопольда Блума? Чем интересна писателю одиссея доброго человека?»
Понимаете, это же история как бы двух поколений — Одиссея и Телемаха. Там есть Стивен Дедалус — с одной стороны, и есть Леопольд Блум. Леопольд Блум — обыватель. И надо вам сказать, что в «Одиссее» самой, в образе Одиссея, в нём сочетаются те ипостаси, на которые разложен этот персонаж у Джойса. Стивен Дедалус — это хитрец, трикстер, творец, мудрец, молодой. А Леопольд Блум — это другая составляющая облика Одиссея, домашняя. Ведь Одиссей страшно тоскует по Итаке, по очагу, по Пенелопе. Он добрый малый, в общем. Понимаете?
И вот это странствие добряка и странствие хитреца, которые в сумме своей образуют один дублинский день. Я не могу сказать, что Блум добряк или что Блум бесхитростный малый. Блум вообще еврей. И в этом смысле он вечный скиталец, он носитель очень многих еврейских черт, еврейских добродетелей и пороков. Поэтому, конечно, это далеко не случайно, что взят еврей, к тому же фанатично влюблённый в собственную жену. И Блум — носитель многих веков еврейской мудрости. Он добрый малый, но посмотрите на его точнейший самоконтроль, на его богатый внутренний монолог, на удивительно музыкальную его речь и богатство его ассоциаций. Он достойный герой для одиссеи.
Просто почему взят ординарный человек, человек не представляющий из себя никакой такой общественной значимости? На это я вам могу ответить очень легко. Понимаете, ведь одновременно пишутся — как раз с четырнадцатого года по двадцатый, по двадцать второй — синхронно абсолютно (вот эта синхронность меня больше всего поражают) пишутся две главные одиссеи XX века. Просто в одной из них мировая война есть тема основная, а в другой мировая война даже не присутствует, поскольку действие происходит задолго до неё, в день встречи Джойса с возлюбленной.
В чём здесь история? «Швейк» и «Улисс» — это две одиссеи, двумя главными героями которых выступают обыватели. И больше того, всё время подчёркивается, что Швейк очень милый (иронизирует Гашек), но Швейк идиот. И вот этот идиот — он и есть главный герой века. И он такой, если угодно, Дон Кихот и Санчо Панса в одном лице. И Блум тоже. В Блуме присутствует одновременно поэт и обыватель, трус и герой, мечтатель и типичный, совершенно прозаический горожанин дублинский. То есть вот эти два слоя его натуры очень важны. В Швейке метафизический, поэтический слой почти отсутствует, но то, что главным героем становится обыватель — это святая правда.
Другое дело, что два великих этих европейца — Гашек и Джойс — они с принципиально разных позиций на это смотрят. Если угодно, Гашек гораздо более требователен к человеку, и для него Швейк, конечно, всё-таки идиот, единица, представитель массы. Джойс же своим романом, как мне кажется, я могу быть неправ… Вот у меня как раз около кровати лежит англоязычный «Улисс», я регулярно его перед этой лекцией по главе перечитываю. Джойс же пишет оду. Это восторженное, героическое произведение о том, что каждый из нас… Неслучайно там есть похороны в этом дне и мысли Блума о бренности, о том, что надо хоть что-то после себя оставлять.
«Каждый из нас в каждый день нашей жизни пускается в плавание, возвращается на свою Итаку, каждый из нас повторяет путь Одиссея. Как же героичен, как прекрасен человек, даже если весь его день состоит из нескольких деловых встреч и похода в кабаки». Вот это такое джойсовское восхищение просто жизнью, джойсовская попытка поднять просто жизнь до эпической поэмы — это не праздное дело. И это в каком-то смысле, знаете, рискну сказать, бесконечно трогательно, бесконечно обаятельно. Мы же действительно Одиссеи.
«Для чего был придуман Козьма Прутков?»
Совершенно конкретная вещь. Он придуман был для пародирования тяжеловесного, помпезного государственного патриотического стиля, для полемики с представителями чистого искусства. Это затея литераторов-демократов, литераторов «Свистка» и «Искры», таких людей, которые стояли, безусловно, на позициях «Современника», во всяком случае эстетически. Алексей Толстой чуть больше любил чистое искусство, но государственный маразм он очень не любил. Козьма Прутков — это тяжеловесный самовлюблённый маразматик с его проектом о введении единомыслия в России, с его Пробирной палаткой, с его рефреном «Занеслись». Это, естественно, фигура, пародирующая совершенно конкретные тенденции, понимаете.
И вообще вот эта трогательная безумная серьёзность идиотов — это всегда заслуживает разоблачения. Понимаете, Козьма Прутков ещё при этом это всё-таки начальник русской абсурдистской литературы. Вспомните:
Когда в толпе ты встретишь человека,
Который наг.
Вариант: «На коем фрак».
Уже смешно. Понимаете?
Чей лоб мрачней туманного Казбека,
Неровен шаг;
Кого власы подъяты в беспорядке;
Кто, вопия,
Всегда дрожит в нервическом припадке, —
Знай: это я!
Кого язвят со злостью вечно новой,
Из рода в род;
С кого толпа венец его лавровый
Безумно рвёт;
Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, —
Знай: это я!..
В моих устах спокойная улыбка,
В груди — змея!
Кстати, я думаю, что не без влияния этого опуса Владимир Соловьёв написал свою знаменитую пародию на русских символистов:
О, не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски!
Не то смотри, как леопарды мщенья
Острят клыки!
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила, —
На сердце — тьма.
Думаю, что прутковская традиция пародии оказалась самой живучей и самой плодотворной.
«Какие тайные коды России открыл Пушкин как историк?»
Вот это вопрос, понимаете, непростой. Вот это тема для отдельной лекции. Потому что «Медный всадник» и «Капитанская дочка» — два таких главных, итоговых исторических размышления Пушкина (ну, у меня есть про это лекция, я детям её читал недавно) — они как раз об одном, потому что сцена описания восстания в главе, исключённой из «Капитанской дочки», и вообще все эпизоды Пугачёвского восстания в «Капитанской дочке» поразительно похожи на сцены наводнения в «Медном всаднике».