н ведёт себя так, как, по его представлениям, должно себя вести влиятельное лицо.
И обратите внимание, что Хлестаков этим своим поведением вмастил, оказался абсолютно в кассу, потому что беззастенчивая наглость, опьянение, взяточничество, иногда грозность («У меня ухо востро!», вот эти немотивированные крики) — всё хиляет. А если бы он себя вёл, как тихий, как робкий, это бы не прошло или во всяком случае это бы не так пугало. Хлестаков ведёт себя, как человек, которому можно — которому можно одновременно приставать к матери и дочери, соблазнять дочь и уводить от мужа мать («Я в некотором роде… замужем. Мы удалимся под сень струй»). Он ведёт себя, как классический представитель власти — ну, это потому, что он пьян и туп. Но, к сожалению, он ведёт себя, как право имеющий. Ему для этого надо опьяняться, а власть и без опьянения к этому готова. Поэтому «Я ваше зеркало» — в данном случае, конечно, Хлестаков их зеркалит. И он в некотором смысле именно гениальный шут, но шут-оборотень, шут, который изображает их, который — зеркало, поднесённое к ним.
Тут есть ещё одна мысль важная, в «Ревизоре». Дело в том, что главный ревизор — это смерть. Вся российская администрация, всё российское общество, не только чиновничество — всё живёт в ожидании ревизора, «Вот к нам приедет ревизор». Я тут давеча читал такую лекцию в рамках этого своего курса о сюжетных структурах в русской поэзии. И одна из главных сюжетных структур русской поэзии в XX веке — это апокалиптическое ожидание, апокалиптика. Таким образом как бы, понимаете, вытесняется мысль о Боге. Бога в советской поэзии нет. И в русской постсоветской поэзии Бог присутствует номинально.
Но тем не менее присутствует рудиментарно где-то на задах сознания мысль о неизбежности раскаяния, о неизбежности расплаты: «Вот мы жили так, что с нами что-то должно случиться». «Все мы бражники здесь, блудницы». Эта мысль есть в «Поэме без героя». Эта мысль есть у Мандельштама в «Неизвестном солдате», очень отчётливая: «Если мы так жили, то неизбежно, что с нами вот это случится». И у Пастернака это очень отчётливо в «Вальсе с чертовщиной». Неслучайно, кстати, у Ахматовой и Пастернака возникает тема страшного демонского карнавала. «Мы так долго носили маски, что что-нибудь должно нас непременно шандарахнуть по голове, чтобы эта маска слетела.
И вот идея расплаты доминирует в «Ревизоре». Понятно совершенно, что все герои этой пьесы знают: им есть в чём каяться. Знаете, вот эта знаменитая шутка, когда присылается (по-моему, Конан Дойль это практиковал) телеграмма: «Бегите! Всё раскрылось», — и все бегут. А что раскрылось — совершенно непонятно. Это вечная проблема людей, живущих псевдожизнью, лживой жизнью. И в «Ревизоре» эта проблема поставлена в полный рост: вся Россия ждёт ревизора, всё российское общество. Может прийти ревизор в виде войны, а может — в виде репрессивного вала, в виде практики репрессий, такой довольно тоже предсказуемой, ожидаемой.
Ведь все герои Революции жили, вспомните, в ожидании репрессий. Это наиболее отчётливо показано, кстати, у Трифонова в «Исчезновении», в последнем незаконченном романе. Они ждут репрессий не потому, что они понимают Сталина, нет; их мучает собственная вина. Они вспоминают свои художества времён войны. Во время войны гражданской они были шибко весёлые, молодые и могли себе многое позволить, а в 40–45 лет они уже понимают, что это было несколько чересчур.
И ожидание расплаты — это главное ощущение россиянина. Вот когда за ним приходят, он понимает, что он всю жизнь этого ждал. И вот ревизор этот… Ну, блин, простите… Грех, наверное, тоже опять себя цитировать:
Вчера палили. Соседний дом
Был превращён в редут.
Сколько мы вместе, столько и ждём,
Пока за нами придут.
Грех сказать, это было в такой поэме «Военный переворот». Всегда все исторические катаклизмы в России воспринимаются как заслуженная расплата. Поэтому главное произведение русского эпоса XX века — поэма Блока «Возмездие», из которой и вышло всё остальное. Возмездие — это такая своеобразная природа российской истории. И все олигархи прекрасно знают, что за ними придут однажды (а иначе и быть не может).
В общем, грустно всё это говорить, потому что страна, в которой всё воспринимается как возмездие, а смерть как заслуженная — это и есть истинно кафкианская страна. Другое дело, что как бы эту кафкианскость не надо всё время подчёркивать, потому что возникает вторичность определённая. В этом смысле, скажем, публикуемый сейчас в журнале «Знамя» роман Анатолия Курчаткина, где главного героя зовут Ка и происходят абсолютно кафкианские события, представляется мне неприлично вторичной книгой. Просто это вино уже пили много раз. И зачем его пить ещё раз так наглядно?
«В рассказе Брэдбери «Вельд» родители купили детям волшебную комнату, а потом задумали выключить её, так как их встревожило психическое состояние детей. Но дети не могли смириться с запретами и сделали так, чтобы родителей сожрали. Нужно ли запрещать то, что до этого было разрешено?»
Нет. Понимаете, эта коллизия правильно вами показана, Лёша, но тут как бы не так опасно запрещать разрешённое. Это опасно, но не всегда ведёт к фатальным последствиям. А вот после долгого запрета разрешать — это почти всегда путь к срыванию крыши. Изначально не надо запрещать, потому что все запреты придётся потом отменять. Запрет — это попытка затормозить движение времени, а его тормозить бессмысленно.
Поэтому, вот смотрите, в России всегда, когда отменяют цензуру — тут же после этого рушится государство, или во всяком случае оно переживает серьёзные катаклизмы. Точно так же… Поэтому не надо вводить цензуру. Вообще отмена запрета любого всегда задевает очень много соседних сфер жизни, а не только ту, которая непосредственно касается этого запрета. Вот точно так же и сейчас, я абсолютно уверен, когда в России в скором времени начнут отменяться запреты (ну, статья за экстремизм и прочие), когда станет можно говорить, сила взрыва, который за этим последует (взрыва сначала, конечно, интеллектуального), она будет огромна. Но дело в том, что этот интеллектуальный взрыв может расшатать основы государства, потому что государство было построено на запрете.
Поэтому не так опасно запрещать, как опасно разрешать. А чтобы не возникало этой ситуации, не нужно всё время обкладывать человека флажками, не нужно на каждом шагу громоздить колючую проволоку, не нужно запрещать дискуссию, потому что потом разрешение этой дискуссии может вас довольно далеко завести. Вот именно в этом опасность всех запретов. К чему мы и вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Продолжаем разговор.
Я начал говорить о запретах. Тут, естественно, довольно бурной была реакция со стороны нескольких, немногих, но нескольких украинских слушателей, которые не согласились с моим осуждением этого запрета на российские интернет-сайты — общим числом 223. Я должен поблагодарить украинских слушателей за относительную мягкость характеристик, которые мне там даются. То есть это не оголтелое осуждение и это совсем не хамство, а это тоже сомнения, несогласие и так далее. Спасибо. Это лишний раз доказывает, что аудитория программы «Один» — это специальная аудитория, уже сформировавшаяся. Я как бы льщу себя надеждой, что это связано с моим собственным отношением к Украине (отношением в целом всё-таки глубоко доброжелательным) и с отсутствием некоторой безапелляционности в моих суждениях. Хотя, бывает, я хватаю по этой части. Что там говорить, все свои.
Значит, что я хочу подчеркнуть? Во всех этих письмах и цитатах, которые выложены частью на форум, там говорится: «Мы не брали на себя обязательств служить для кого-то образцом. Мы решаем нашу проблему. Мы строим нашу государственность в условиях войны, начатой Россией и навязанной Россией. Поэтому мы не брали на себя обязанности быть светочем славянского мира».
Простите, брали. Потому что зачем тогда всё? За что тогда эта война? Вокруг чего она? Явно, что это ещё одна война модерна с архаикой. Это то, что Людмила Улицкая сказала: «Мёртвые хватают живых». Это абсолютно… Ну, то есть сказала не она, а она применила это замечательное выражение к сегодняшней ситуации. Поэтому здесь, понимаете…
В крови до пят, мы бьёмся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Вот эта ситуация абсолютно точно характеризует борьбу российского модерна с архаикой и, в общем, шире сейчас идущую борьбу мирового модерна с архаикой. Поэтому здесь я не вижу никакого другого смысла, кроме как быть этим светочем. Ну, те, кто сегодня в Украине говорит о европейских ценностях (ведь война идёт за европейские ценности, не так ли?), они должны понимать, что надо быть лучше противника. Запрет в данном случае, тем более запрет такой масштабный и, главное, такой бессмысленный, конечно, ничего не гарантирует.
Я должен сразу сказать, что я не сравниваю в данном случае антирусскую риторику в Украине и антиукраинскую в России, и кто здесь циничнее. Зашкаливает с обеих сторон. Но мы понимаем, кто ситуацию инициировал, инспирировал, кто начал. Мы понимаем, на чьей стороне в данном случае огромный перевес — территориальный, силовой, денежный, какой угодно. И поэтому здесь совершенно, на мой взгляд, однозначно, кто является всё-таки носителем ценностей. Если ценностей не будет, война делается бессмысленной, обессмысливаются все её жертвы.
Понимаете, тут возникает ещё раз полемика: а надо ли было, скажем, закрывать въезд на Украину (или в Украину) Елене Яковлевой? Ей очень жаль, что она не может увидеть своих родственников. В ответ на это один из украинских комментаторов пишет: «А сколько из родственников погибших в АТО не увидят больше никогда своих родственников? Это ей не приходит в голову?» Понимаете, такая риторика и есть скатывание на уровень российской пропаганды в данном случае, потому что никогда нельзя запретами бороться с противником, который на этих запретах построил вс