Один — страница 940 из 1277

Во-первых, вот прежде всего, во-первых, называть мать энергетическим вампиром уже не совсем корректно. Во-вторых, термин «энергетический вампир» вообще, как вы понимаете, несерьёзен во всех отношениях. И в-третьих, что мне здесь представляется самым главным и, может быть, самым опасным? Вы спросите себя, на основании чего вы делаете такой вывод. Это, мне кажется, просто определённый род душевного уродства, возникающий слишком часто, если вы вовремя не откололись от родителей. То есть родителей надо любить, их надо поддерживать, это очевидно. Но надо ли жить рядом с ними? Вот это вопрос достаточно серьёзный.

Понимаете, я очень часто наблюдал ситуацию, которая лучше всего описана в пьесе Петрушевской «Бифем». Там довольно жестокая ситуация — там две головы на одном теле. Там, спасая таким образом дочь, мать как бы жертвует своим телом, они присоединяет её к себе. И эти две головы там дико друг друга ненавидят. Это печальная проблема. Но для меня совершенно очевидно, что эта жестокая метафора оправдана. Посмотрите, какое количество коммунальных страстей, диких каких-то, страшных, болезненных, искривлённых отношений возникает там, где человек слишком долго живёт с родителями.

Поэтому мне кажется, что… Ну, что я могу вам посоветовать? Прежде всего забудьте мрачный термин «энергетический вампир» и больше никогда его не употребляйте. А во-вторых, пожалуйста, попытайтесь всё-таки выбраться из-под влияния матери и пожить собственной жизнью, чтобы вы только в собственных неудачах могли винить себя, а не кого-то другого.

Бывают ли вообще энергетические вампиры? Ну, наверное, энергетический вампир — это зануда просто, это человек, который занудством своим мешает вам заниматься вашими делами. Но он не вампир, он просто дурак. Ну, есть, конечно, масса способов от вампира всегда отделаться. Понимаете, я всегда подчёркиваю, что конфликт необязательно провоцировать, его можно избегать. Если в вашей жизни завёлся зануда, вы всегда можете от него убежать. Не надо с ним бороться, не надо его перевоспитывать, переделывать. Вообще надо меньше общаться с людьми (мой вам совет), потому что среди них очень много зануд, дураков, авторитариев. Зачем общаться всё время? Можно сидеть самому и делать своё дело, и минимизировать контакты. Это признак духовной зрелости, когда вам мало кто нужен. А иначе, конечно, вы будете окружены энергетическими вампирами.

Я вот смотрю, как человек рассказывает мне иногда о своей глупой подруге, а сам без неё не может обходиться. Причём эта подруга — главная цель, главный смысл её жизни. И он всё время рассказывает, какая она дура. Ну, это… Слушайте, зачем с дураками-то общаться? Или тогда признайте себе, что вы сами недостаточны для себя, что вам необходимы эти дураки.

«Расскажите об эволюции метафизической мысли в советской поэзии семидесятых годов».

Вадим дорогой, если бы в советской поэзии семидесятых годов была метафизическая мысль, она бы, эта поэзия, может быть, выстрелила в восьмидесятые и девяностые годы. Но, к сожалению, она деградировала резко. Советская поэзия была очень бедна по части метафизики. Вот вы дальше тут спрашиваете: «Тот же вопрос, касающийся конкретно Роберта Рождественского. Есть ли метафизика? И вообще имела ли место?»

Да она не имела там места! Понимаете, Роберт Рождественский был хорошим советским поэтом. Звёзд с неба, конечно, не хватал, но у него были замечательные стихи. Я его очень любил, когда мне было лет двенадцать. Но, конечно, метафизику какую-то там искать смешно, потому что как раз из всех шестидесятников он был к этому наименее склонен. Проблема Бога волновала, кажется, одного Вознесенского в силу его священнических корней. И у него действительно есть замечательные религиозные тексты — ну, например, «Андрей Полисадов». Но мне очень трудно опять-таки у Вознесенского проследить такую серьёзную трагическую метафизическую проблематику: поиски Бога, богооправдания, какие-то моральные последние вопросы. Это если где и было, то у Окуджавы, и то очень редко. А так вообще советская поэзия семидесятых-восьмидесятых годов, даже почвенная поэзия, она совсем не метафизична.

Скажем так, некоторая боль, фантомная боль на этом месте ощущается у Олега Чухонцева, в частности в «Однофамильце» или в замечательной поэме «Пробуждение», которую я считаю одной из вершин Чухонцева. Но, в принципе, большая беда советской поэзии и русской поэзии в целом заключается в том, что метафизическая линия представлена в ней очень бледно. Кого мы можем назвать? Можем назвать Заболоцкого, наверное. Можем — Тарковского. Ну, конечно, в меньшей степени, но некоторые стихи, скажем, из «Пушкинских эпиграфов», из сборника «Перед снегом». Некоторые, может быть, они наводят на мысль о каком-то метафизическом вопрошании.

В целом же у меня есть грустное ощущение, что советская поэзия, русская поэзия в целом метафизической школы не имела. То есть разговоры о мировоззрении, о мировоззренческой проблематике, о мировоззренческих абстракциях всякого рода — они этой литературе довольно чужды. Вот почему — я не знаю. Может быть, знаете, потому, что всё время реальность слишком лезла в окно. Хорошо было Джону Донну, который мог себе позволить размышлять о метафизических проблемах. А когда ты живёшь в Советском Союзе, где социальные проблемы всё время лезут тебе в глаза, да и само выживание представляется проблематичным, и с унижениями ты сталкиваешься на каждом шагу, наверное, получается тот же парадокс, который можно извлечь, скажем, из сравнения Некрасова с Бодлером. Они же практически одновременно родились и развивались очень сходно, и в эстетике безобразного работали одинаково. Но там, где у Бодлера «Цветы зла», там у Некрасова, к сожалению, всё-таки преобладает… ну, может быть, и к счастью, не знаю, но преобладает проблематика социальная. Потому что российские «цветы зла» — они лезли из каждого палисадника в глаза, и они не имели никакого отношения ни к эротике, ни к теме смерти, они были в повседневных бытовых унижениях, кошмарных. Это, наверное, сделало русскую поэзию менее метафизичной.

Метафизика расцветает там, где физика всё-таки не так унизительна, не так отвратительна, а где можно от неё отвлечься. Поэтому говорить о метафизичности советской поэзии семидесятых годов можно только применительно к стихам, может быть, Елены Шварц, может быть, Ольги Седаковой, может быть, иногда очень отдалённо Юрия Кузнецова. Хотя Юрий Кузнецов (я продолжаю настаивать на определении Новеллы Матвеевой) — «пещерный человек, культивирующий свою пещерность».

«Что вы думаете о последнем романе Пелевина и его попадании в шорт-лист «Большой книги»?»

Знаете, я написал вот сейчас всё, что я думаю о последнем шорт-листе «Большой книги». Там лонг-лист был не очень вдохновляющим, но шорт-лист меня просто глубоко разочаровал. Разочаровал он меня тем, что там нет ни одной интересной книги. Там есть, наверное, хорошие книги. Может быть, книга Гиголашвили «Тайный год» является хорошей по каким-то критериям, но мне не было интересно её читать. Там не было того… При всём моём уважении к Гиголашвили, там не было того дикого напряжения, которое заставляет, переворачивая страницу за страницей, ждать, что будет. Ну, с эпохой Грозного вообще после Алексея К. Толстого, после «Князя Серебряного», по-моему, никто не сладил. Скажем, ну не могу я читать всерьёз роман Горенштейна «На крестцах», хотя Горенштейн — гениальный писатель. Та же примерно история происходит с замечательной совершенно книгой Гиголашвили.

Из всего, что там было, некоторый интерес для меня представляет роман Алексея Сальникова «Петровы в гриппе и вокруг него». Ну, по крайней мере, он смешной местами, хотя тоже дико однообразный. И почему я должен следить за судьбой этих фантомов с екатеринбургских окраин — мне совершенно непонятно. Они, конечно, не люди. Они призраки. Они как бы примерещились в гриппозном бреду.

Но, понимаете, что меня в целом насторожило в этом шорт-листе? Там совсем нет книг, от чтения которых не хотелось бы всё время оторваться. Ну, оторваться на что угодно — на пасьянс, на обед, на прогулку по окрестностям. То есть эти книги не содержат в себе главного — мотора. Поэтому эта машина не ездит. А почему там нет мотора? Ну, наверное, потому, что они не ставят роковых проблем. Особняком стоит книга Данилкина о Ленине, о которой меня много спрашивают, я о ней поговорю. Она временами очень интересна, и я об этом писал. Я думаю, что она и получит в результате «Большую книгу», хотя… или во всяком случае будет в тройке. Что касается остальных биографий тамошних, то они меня не заинтересовали вообще.

И вот что самое в этой ситуации печальное. Что всё это — всё-таки перепевы советской тематики, а жизнь ставит перед нами великие новые вопросы. Что касается книги Виктора Пелевина — понимаете, я всё время всегда любил и буду любить Пелевина. Я считаю его первоклассным писателем. Но напоминаю о том, что репутация автора определяется не количеством хорошего, что он написал, а количеством плохого. Количество плохого, которое в последние годы написал Пелевин (не знаю, зачем ему это нужно), оно, конечно, почти уже забило те выдающиеся тексты, благодаря которым его стали знать. Невозможно представить, что одна рука писала «Затворника и Шестипалого» и вот эту вялую пародию под названием «Крайняя битва чекистов с масонами». И тоже, если раньше читаешь Пелевина с интересом и думаешь, что сейчас он тебе раскроет тайны мироздания, то сейчас ты читаешь Пелевина без интереса, иногда радуясь точности, но движок текста наглухо заглох. И это очень печально.

А мы вернёмся через три минуты.

НОВОСТИ

― Продолжаем разговор.

«В вашей системе понятий классика, в частности классическая литература является архаикой?»

Нет конечно. Что вы? Наоборот. Классика сегодня читается гораздо актуальнее, чем большая часть современных текстов, которые мне представляются её, так сказать, не очень талантливыми перепевами. Конечно, вообще судить о литературе по времени её написания не совсем правильно. Конечно, классика именно потому и остаётся классикой, что не является архаикой.