Один — страница 950 из 1277

еловек (Кен Кизи) и замечательный персонаж. Но кроме «Кукушкина гнезда» я у него не нахожу ни одного текста, который бы меня лично цеплял.

«Можно ли Пер Гюнта считать трикстером?»

Можно и нужно, конечно. Дело в том, что в основе национального характера всегда лежит одиссея. И Веничка, и Пер Гюнт, и Блум — это такие портреты, попытка создать национальный характер. Ну, у Джойса национальный характер является, конечно, синтезом Дедалуса и Блума. И Дедалус, Телемах — он такой, наверное, в большей степени ирландец, чем еврей Блум. Но, конечно, Одиссей всегда Иван-дурак, «теория странствующего героя». Мне дочь когда-то, когда ей было семь лет, вдруг неожиданно сказала: «Я поняла: русский Одиссей — это Иван-дурак». Да, русский странствующий герой, безусловно так, который самый умный, кстати. Так вот, это-то меня и занимает в Пер Гюнте.

Вы знаете, наверное, что Джойс… Мне в последнее время много приходилось о нём читать мемуаров — именно для того, чтобы прочесть нормальную лекцию 16-го (я же готовлюсь всегда). Вот Джойс всегда говорил: «Моя задача — создать ирландского Пер Гюнта». Я бы, идя дальше, сказал: ирландского Уленшпигеля. Конечно, Одиссей, тоже как религия, по Франсу, приобретает черты той сцены, той эпохи, в которую он помещён, и той страны. В этом смысле Пер Гюнт — это, конечно, норвежский герой, именно скандинавский.

И не зря, кстати, мне кажется, Ибсен говорил, что понять «Пер Гюнта» могут только норвежцы. И то, что эта его вещь стала самой интернациональной и самой популярной — это никак не опровергает её глубокого национального духа. Просто я думаю, что ставить и любить — не значит понимать. Мне кажется, только скандинавы способны понять характер двух главных героев Ибсена — Бранда и Пер Гюнта. Бранд — это интеллект и воля, и поэтическая душа Норвегии, вообще Скандинавии; а Пер Гюнт — это её любопытство, лукавство, лень, веселье, это её такая, я бы сказал, безбашенность, которая тоже есть в его характере.

Вообще «Пер Гюнт» — это бесконечно грустное произведение. И всё-таки когда Пуговичник собирается его переплавить, как в этом не узнать собственной души? «Мне всегда тоже кажется, что я жил не так и делал не то, и только какая-то женская любовь способна меня простить и спасти». Знаете, я никогда не перестану рыдать при последних сценах «Пер Гюнта». Финал: «Спи, усни, ненаглядный ты мой, буду сон охранять сладкий твой»… При всей беспомощности этого перевода, при всей наивности этих стихов ничего знаковее, символичнее, торжественнее, чем финальная сцена «Пер Гюнта», в европейской драматургии XIX века просто нет. Понимаете, это лучшая пьеса XIX века. Возвращение Пер Гюнта и плачущая над ним Сольвейг, которая всё-таки его дождалась,— это что-то невероятное!

И вот поэтому, понимаете… В чём норвежская природа этой вещи? Мне кажется, в том, что норвежскому характеру присущи, конечно, и пергюнтовское баловство, и пергюнтовская сила, и даже пергюнтовская глуповатость, но и присуща невероятная тяга к дому. Вы понимаете, как у компаса стрелка всегда указывает на север, так и скандинавская душа всегда смотрит на дом, тоскует по нему, всегда возвращается туда. И без этого культа дома не было бы ни скандинавских сказок, ни Туве Янссон, ни Астрид Линдгрен, ни Муми-дола, ни Карлсона с его домиком, потому что дом — это всегда уют, а уют — это всегда рассказывать сказку у камина во время бури. И вот это чувство уюта в пергюнтовской душе — это черта норвежского трикстера, это его особенность.

При том, что, конечно, эта вещь далеко не сводится к норвежским делам. И конечно, да, Пер Гюнт — замечательный странник такого трикстерского плана. Он умирает и воскресает, безусловно. У него трудности с родителями. Рядом с ним не может быть женщины, она всегда его ждёт. Да, здесь это как раз блестяще соблюдено. И у меня вообще есть чувство, что «Пер Гюнт» во многом задал модели литературы XX века.

Вот тут спасибо за всякие тёплые слова про «Орфографию».

«Произошёл теракт в Лондоне. Люди с криками «Во имя Аллаха!» резали людей. Может быть, игиловские смертники — это прежде всего именно смертники, то есть не герои, не воины, а именно самоубийцы? А шахидский их финал — это суицид, который ислам, вообще-то, запрещает. Тогда основание у этих действий чисто психологическое».

Знаете, Кирилл, хорошо было бы, если бы вы были правы, но это не так. Дело в том, что самоубийц в любом обществе процент очень незначительный. Если вы спросите себя, а многих ли самоубийц вы знали,— скорее всего, вы с ними знакомы через одно рукопожатие, но вряд ли в вашем кругу непосредственно кто-то кончал с собой. Их в любом обществе меньше одного процента, а в самом депрессивном и неблагополучном можно говорить о двух. Вот в Скандинавии, кстати, довольно часто люди на почве отсутствия смысла жизни вдруг берут и кончают с собой. Ну, вообще суицид — это редкое явление.

А вот смертники составляют значительное количество, довольно значительный процент в некоторых авторитарных обществах и в некоторых тоталитарных сектах. Понимаете, есть религии, секты, изводы религиозного чувства, которые подталкивают к самоубийству со стопроцентной гарантией, которые инициируют это в людях. И вот это самое страшное, что готовность умирать и убивать… Мне когда-то замечательный финский журналист сказал: «Вы всё говорите о готовности умереть, а ведь это изнанка готовности убить». Может быть, он и прав был. Действительно, готовность к самопожертвованию — она же и есть изнанка готовности к убийству. Это такая черта, которая подспудно в человеке спит. Но как-то актуализировать этот ген, разбудить его, инициировать всегда можно.

Точно так же, как в любом обществе подсознательно живёт готовность к расколу и гражданской войне. И разбудить её тоже можно, это не составляет проблемы. Вот это самое страшное — взять и разбудить в человеке готовность убивать непохожего, готовность к нетерпимости. Это отвратительно, я категорически против этого. Хотя это такой культ терроризма. Не зря Лидия Яковлевна Гинзбург, Царствие ей небесное, всегда говорила: «Романтизм надо уничтожить».

«Вы часто упоминаете теорию Мережковского о Третьем Завете. Нельзя ли подробнее раскрыть эту тему? И не согласны ли вы, что основной причиной необходимости в таком завете является прогресс, который рано или поздно приведёт к тотальной автоматизации, и подавляющему числу населения Земли нечем будет заняться, кроме как искусством?»

Володя, хороший вопрос. Ну, во-первых, этого не будет. Так, чтобы люди занимались искусством поголовно — к сожалению, до этой утопии, до этой Касталии в планетарном масштабе мы не доживём (если она будет вообще). Искусством будут заниматься те немногие, кто к этому способный. И даже наслаждаться искусством, пассивно им интересоваться будет всегда сравнительно небольшой процент населения — ну никак не больше пятой части, по моим данным.

Идея Третьего Завета связана с другим. Человек, безусловно, эволюционирует. И чем более он эволюционирует… Вот главная линия эволюции, как мне кажется, она направлена всё-таки прочь от имманентности, от данности к рукотворности. Человек всё больше эмансипируется от того, что ему дано, и всё больше становится тем, что он сам из себя делает. Поэтому, если на ранних, на первых ступенях истории действительно доминировал закон… Ну, у Франса, кстати, в «Острове пингвинов» об этом есть: «Господь существенно подобрел». Дальше — милосердие. А ещё дальше — искусство. То есть человек всё больше творит искусственный мир («искусственность» и «искусство» — это неслучайно однокоренные слова), человек всё больше становится творцом своей судьбы и своего мира.

Мне, кстати, довольно близка идея Веллера о том, что человек рождён уничтожить и пересоздать мир. Уничтожить — потому что стремится к предельному действию, а пересоздать — потому что ему будет негде жить. Конечно, мир надо пересоздавать. И в псалмах есть замечательная мысль, очень любимая Окуджавой: «Господи, не оставляй творение рук Своих!» (по-моему, это 137-й псалом). Творение — это не вспышка, не одномоментный акт, а это процесс. Господь продолжает творить мир. Ну и человек должен стать таким творцом мира. Вот к этому всё и идёт.

Поэтому Третий Завет — это завет творца, завет искусства, культуры. Чем дальше человек живёт, тем больше, конечно, процент искусства в его жизни и тем больше он будет заниматься перетворением, а не просто использованием. Такова моя концепция. И так думает Мережковский, так думают все. Ну, все, кто над этим задумывается, начиная с Ницше, который сверхчеловека задумывал именно как творца, а не как белокурую бестию, потребителя и воина. Для Заратустры новый человек — это именно человек творящий. Поэтому для меня сама по себе идея Третьего Завета — она и актуальна, и близка. Но трагедия XX века в том, что он действительно очень сильно скомпрометировал век XIX, отбросил на него тень. Понимаете, Новелла Матвеева лучше всего об этом сказала:

«…Ждала Даная,

Что хлынет ливень золотой,

А ей в лицо — вот честь иная!—

Плеснули серной кислотой».

Действительно, мы ждали, что настанет век творчества, развития и благодати, а вместо этого случился век чудовищных массовых убийств. Но это не значит, что предпосылки скомпрометированы. Я думаю, что XXI век попробует подхватить выброшенное знамя, выбитое знамя, и люди, у которых не получилось ничего на путях массового общества, попробуют самоорганизоваться иначе. Это может быть социальная сеть, во что я не очень верю как в перспективу. А может это быть всё-таки какая-то такая система общества, при которой дураки и творцы просто не будут пересекаться, при которой… Ну, вот те две ветки, о которых пишут Стругацкие или о которых писал ещё Уэллс.

Понимаете, идеальное общество не то… Вот! Наконец я могу сформулировать. И это мечта Мережковского как раз — такое общество. Идеальное общество — это не то общество, где все стали мыслителями и творцами. Нет, это то общество, где дураки перестали мешать мыслителям и творцам. Ну, значит, видимо, где дураки получили свою «жвачку для глаз», сво