ё, условно говоря, политическое устройство и свои задачи, а творцы просто ушли из их поля зрения, научились выпадать из их зрения и строят свой мир одновременно.
У меня есть такое подспудное представление, что мы и сейчас уже живём рядом с так называемой тёмной материей, то есть рядом с огромным количеством людей, которых мы не видим. Ну, просто нашего восприятия недостаточно, чтобы их увидеть и почувствовать. Иногда к нам выпадают оттуда какие-то люди, но в основном они научились стирать себя из нашего восприятия. Вот это, кстати, тема моей следующей книги. Я думаю, что сосуществование рядом мира умных и мира дураков — это и есть божественный замысел. Не то что агнцы возлягут с волками (есть у нас такой намёк в Библии), но агнцы будут пастись отдельно от волков. И в мире есть для этого все возможности. «Под небом много места всем».
Вот это и будет Завет Культуры. Просто Завет Культуры не для всех. Я вам должен сказать, что ведь и христианство очень не для всех. Разговоры о том, что христианство универсальное — это такой демократизм, Христу обычно не свойственный. Христос не демократ. Он, конечно, и не элитарий, но просто христианство не для всех. Не нужно вот так думать, что сейчас придёт Бог, укажет всем путь — и все по этому пути побегут. Тоже грех себя цитировать, но у меня были стихи такие:
«Христу повезло на самом деле.
Обычно пропорция другая:
Двенадцать предали — один остался.
Да думаю, что так оно и было».
Вот есть у меня подозрение, что любые попытки даже самое лучшее учение распространить на всех и сделать универсальным — они губительны. Мне кажется, что человечество научится жить, научится быть разным. Вот в этом и заключается один из признаков нового Культурного Завета.
Что я думаю о присяге для вступающих в российское гражданство?
Я написал сейчас об этом в «Профиле». Тоже грех повторяться, но раз вопрос вас волнует… Понимаете, мне пять человек, вот пять позвонили за одно утро, сказав: «Напишите, пожалуйста, предполагаемый текст этой присяги». А я не мог этого сделать, потому что я не могу написать ничего более смешного, чем сама эта идея, чем сама идея присягать, входя в российское гражданство. Присягу произносит каждый, принимающий, например, гражданство американское. Но вы давайте определитесь сначала с ценностями своими, а потом пытайтесь их сформулировать вслух.
Присягу принимают на войне. Конечно, вступая в российское гражданство, вы в известном смысле вступаете в войну всех со всеми. Это достаточно военное такое дело, и здесь есть определённая перспектива. Но сочинить её я не в состоянии. Пусть её сочинит Никита Михалков. Сергей Михалков писал у нас все гимны, а вот Никита Михалков, мне кажется, может такую вот… Потому что это семейное такое дело. Ну, у меня есть ощущение, что до этого всё же не дойдёт, потому что это требует времени, а времени осталось не так много. Вот есть у меня ощущение, что масштабное переформатирование страны произойдёт в течение ближайших полутора лет. Хотя, может быть, и раньше. Чем чёрт не шутит?
«Через два дня мне тридцать лет. Как вы ощущали себя в такой несерьёзной возрастной рамке?»
Миша, я бы не сказал, что она несерьёзная. Тридцать лет — это этап, по-моему, более серьёзный, чем сорок. Хотя все так ужасно вокруг сорока лет зациклены: можно их отмечать, нельзя? «Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе ответ»,— и так далее, из Евтушенко. Я к сорокалетию относился несерьёзно, а вот тридцать для меня были этапом. Я однажды спросил довольно известного и любимого мной автора, и он мне сказал, что после тридцати уже всё не важно. То есть, грубо говоря, после тридцати серьёзных рубежей нет. Ну, Искандер, правда, говорил, что серьёзный рубеж — семьдесят, потому что после семидесяти становится трудно долго сидеть за столом, невозможно писать с прежней интенсивностью. Не знаю пока ещё, не имел такого опыта.
Я вообще стараюсь не очень зацикливаться на возрасте, потому что если о нём думать, то с ума сойдёшь. Прав, конечно, Акунин, который говорит, что «нужно совершенствоваться, чтобы старость была твоим лучшим временем». Я думаю, что, во всяком случае, судя по эволюции его собственной творческой, у него так и получается — он с годами пишет всё интереснее и всё глубже.
Что касается тридцатилетия, то, мне кажется, в тридцать лет важно сделать одно — в тридцать лет у вас должна быть семья. Вот вы пишете, что у вас есть, и я очень за вас рад. После тридцати и завести её трудно, и жить без неё очень трудно. И потом, тридцать лет — всё-таки, понимаете, в наше время это возраст молодости и возраст развития. Кушнер совершенно прав, говоря, что поэт XVII–XIX века мог весь культурный багаж освоить к двадцати и начать творить. Сегодня ты только к тридцати достигаешь первого этапа зрелости, самой ранней зрелости. Поэтому я категорически против того, чтобы до тридцати браться за какие-то масштабные замыслы. Мне кажется, к тридцати вы освоили то, что сделано до вас. После этого надо начинать думать. Я, кстати говоря, прозу, если уж говорить о собственном опыте, почти не решался писать до тридцати лет. Вот после тридцати начал. Мне кажется, здесь есть какой-то значимый рубеж.
«Какое впечатление произвела на вас книга Кеплера… Келлера «Зелёный Генрих»? И стоит ли подросткам её читать?»
Ну, Готфрид Келлер — хороший поэт. Какой он писатель — мне судить трудно. «Зелёный Генрих» — замечательно придуманная книга, но, видите, он к ней подступался дважды, и только во второй редакции был ею доволен. И по-моему, доволен преждевременно, потому что она всё равно несбалансированная жутко. «Зелёный Генрих» никогда не был моей любимой книгой. Скажу вам больше — он никогда не был значимой для меня книгой. Он жутко нудный.
При этом идея там… Ну, конечно, в Швейцарии-то выбирать особого не из чего. При этом идея там очень хорошая. Вот этот герой, разрывающийся всю жизнь между земной и небесной любовью, а настоящая-то любовь была рядом. Вот эта женщина, с которой он прожил двадцать лет, а потом она умерла, заразившись, помогая детям. И вот тут он понял, что эта земная женщина — она и была самой небесной в его жизни. Может быть, в этом есть такой, знаете, какой-то подход к «Отцу Сергию», в котором бытовая простая Поленька оказалась самой… ну, Пашенька, с которой он встречается потом, в старости,— она более святая, чем он. Это, конечно, более глубокая мысль, и у Толстого она лучше сделана, и поэтому у Толстого 50 страниц, а у Келлера — 500.
«Зелёный Генрих» — очень скучная книга. При том, что, конечно, она осталась целиком в XIX веке, но идея её, проблема её не ушла. Мне кажется, если бы Келлер был чуть менее консервативен в своих художественных средствах, может быть, она и производила бы большее впечатление. Во всяком случае, когда я её читал лет в пятнадцать-шестнадцать, мне было очень скучно. И закончил я её только из чувства долга. Мне вообще это присуще.
«Почему вы считаете, что «Осень патриарха» — это про Фиделя Кастро?»
Никогда я этого не считал. Это и про Фиделя Кастро тоже. То есть эта тема латиноамериканского диктатора — она есть и Астуриаса, она у Кортасара есть, она есть у всех латиноамериканцев. Это трагическая несменяемая власть, бессмертная архаика. Но я думаю, что когда в середине семидесятых Маркес писал эту вещь, думаю, что о Кастро он думал тоже, потому что Кастро и вообще революционная Куба — это довольно наглядный случай вырождения. Понимаете, мы их страстно любили, они нам нравились, они были прекрасны, но они превратились вот в такую же печальную и, я бы сказал, безвыходную, унылую тему, как и советский застой.
«Почему «Война и мир» заканчивается нуднейшим эпилогом?»
Он не нуднейший. Просто, как правильно говорил Горький, Толстой вынес свои теоретические воззрения из романа во вторую часть эпилога, чтобы они там никому не мешали. Флобер говорил, что философская часть романа страшно мешает, поэтому все теоретические главы вынесены оттуда и объединены в финале, чтобы… Понимаете, ну это как комментарий, как научное обоснование художественному тексту. А вообще-то роман, конечно, заканчивается словами: «О, я сделаю то, чем бы даже он был доволен».
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
Продолжаем. Но прежде чем читать лекцию, я ещё немножко поотвечаю, потому что на почту продолжают приходить довольно занятные вопросы.
«Поясните ваше главное расхождение с Веллером, о котором вы говорите в прологе интервью».
Ну, вы правы (тут у вас большой вопрос, я не буду его зачитывать), когда вы говорите об отношении к транснациональному всему. То есть я с Веллером расхожусь главным образом в одном: я считаю, что глобализм — это светлое будущее всего человечества, а он настаивает на национальной идентичности, потому что утрата её приведёт к колоссальному упрощению мира. Разные есть на эту тему мнения, разные есть художники: одним нужна прекрасная пестрота, а другие всё-таки верят в искусственность границ и в синтез. Я верю в синтез, скорее. «Без России, без Латвии, жить единым человечьим общежитьем». Ему кажется… Ну, может быть, на примере Эстонии он может об этом лучше судить. Ему кажется, что глобализм убийственен и что это замечательный повод для многочисленных жуликов уничтожать национальные экономики. Ну, вот у него такое есть чувство, у меня — другое.
Есть люди, которые ненавидят транснациональный капитал. Вы правильно формулируете вопрос: «Америка — это место разгула транснационального капитала или великая космополитическая культура?» Я склоняюсь к мысли, что великая космополитическая культура. Но Михаил Иосифович смотрит на это дело иначе, и это его право. Мне кажется важным его выслушать, потому что Веллер — он такой человек, который на моей памяти за всю свою жизнь не сказал ни одной глупости. Спорные вещи говорил, неверные вещи, на мой взгляд, говорил, но за всеми этими вещами стоит огромный опыт действительно думающего человека, не боящегося видеть вещи, каковы они есть.