Так что у Кинга и вообще у настоящих готических авторов нет хеппи-эндов. Мир окружён трагедией. Соступи шаг — и ты в бездне, ты в болоте. Это совершенно естественная готическая вещь.
Ну а южная готика имеет ещё более выраженную тенденцию к такому мрачному взгляду на вещи. И вот здесь, пожалуй, наиболее тонко об этом сказано в сравнительном недавнем сборнике эссе по южной готике. Я не припомню сейчас автора, который это написал, но, конечно, правильно там сказано: ключевое слово к пониманию южной готики — «рабство». Дело в том, что на Юге проблема рабства гораздо шире своего социального измерения. Рабство на Юге — это как бы частный случай общечеловеческой тенденции к рабству. Есть ещё одна замечательная статья, кажется, кого-то из северян, из нью-йоркских публицистов (сейчас не вспомню кого) о том, что чёрный человек, негр, неполиткорректно говоря, в американской готике — это ведь не просто раб, а это как бы чёрный человек, это наш… Да, вот мне правильно тут совершенно прислали ещё заранее, и я сейчас только нарыл это письмо, что правильнее всего говорить, конечно, Мейчен. Хорошо, давайте. Артур Мейчен.
Так вот, в американской литературе, в литературе американского Юга готический персонаж — это необязательно негр как просто представитель этнического меньшинства, нет. Это постоянное присутствие рядом с нами нашего чёрного двойника, который тоже человек, но он чёрный и он другой. Это как бы другой мир, другая религия — вот эти все госпелы, эти песни. Это другое представление о прошлом. Это вообще другие корни. И поэтому страх перед этим чёрным человеком выражается, конечно, в ненависти прежде всего.
В этом смысле самое показательное произведение — «Убить пересмешника», потому что чёрный для них — это другой. Вот в этом-то всё и дело. И иррациональный ужас перед другим, перед чёрным человеком — он диктует вот эту продиктованную абсолютной паникой идею белых, идею белой исключительности. Конечно, страх перед другим и порождает расизм. Но дело в том, что расизм в свою очередь — это просто изнанка нашего страха перед изнанкой бытия, потому что вокруг на самом деле всё черно. Мы носители белого мировоззрения, носители белой истины, а вокруг нас страшная чёрная материя.
Вот это и есть американская готика. Она, конечно, стоит на ложных барочных больных основаниях, но эти основания приводят к появлению великих текстов. Обратите внимание, что негр — это почти всегда носитель если не зла, то анархии или невежества, или какой-то силы, которая себя не сознаёт. Ну, вспомните рассказ Фланнери О’Коннор «Гипсовый негр». Понимаете, Фланнери О’Коннор как раз одна из выдающихся мастеров южной готики. И самый её готический рассказ — это «Перемещённое лицо», потому что Иисус в этом мире тоже был бы перемещённым лицом. Эти люди панически боятся не просто новизны, а инаковости. И это, к сожалению, для человека в целом очень характерно.
Я не знаю, в какой степени Капоте́… Капо́те принимал участие в написании «Убить пересмешника», но «Воспоминания об одном Рождестве» — это, в сущности, один из эпизодов «Пересмешника», переписанный им по-своему, и переписанный гораздо лучше. Действительно, в мире Капоте мир Юга — это мир страха, мир постоянной ограниченности и ужаса перед неведомым, которое гнездится везде. Вот этот знаменитый образ заброшенного дома, в котором живёт Страшила Рэдли, он же появляется впервые у Капоте в «Other Voices, Other Rooms» (вот этот роман «Другие голоса, другие комнаты»). Там этот заколоченный дом и живущий в нём странный человек.
Но обратите внимание, как Стивен Кинг это использует часто — в «Salem’s Lot» в частности, да и в «Чёрном доме», много где. Но «Салемов Удел» — это как раз самый готический из типичных романов Кинга и самый южный. Мне кажется, это ощущение тайны, которая караулит за углом и готова наброситься, ощущение чужести, которая окружает уютный и хрупкий мир плантации,— на этой основе построены вся сказочность и все кошмары южного готического романа.
Кто здесь наиболее удачный автор? Ну, конечно, самый готический роман Капоте — это «Другие глаза, другие комнаты». И такой там есть замечательный у него рассказ, один из самых талантливых — это «Дерево в ночи» («A Tree of Night»). Вот здесь ощущение клубящегося вокруг нас безумия.
Конечно, нельзя не упомянуть Фолкнера, которого считают отцом южной готики. Там, может быть, проблема негра стоит не так остро. Хотя, конечно, и «Сарторис», и «Осквернитель праха» — это романы, в которых негр выступает очень часто именно носителем другой морали, другого понимания жизни. И белые страшно его боятся. Угнетают, а боятся. Вот это особенно чувствуется у Стайрона в «Признании Ната Тёрнера», конечно, в лучшем его раннем романе, в романе, который, мне кажется, сравним с «Выбором Софи» по мощи своей.
Но у Фолкнера есть ещё очень важное ощущение — это то, что человеческая жизнь полна страха перед чудовищными, непостижимыми проявлениями Бога, в частности перед появлением уродов. Вот образ урода Бенджи… ну, не урода, а слабоумного Бенджи в «Шуме и ярости». Не зря он сделан повествователем. Помните эпиграф: «Жизнь — это повесть, которую пересказал дурак». Вот то, что пересказывает Бенджи — это и есть хроника рода Компсонов. Вся наша жизнь — это хроника, которая пересказана дураком.
Восходит это, конечно, к Леониду Андрееву, которого, конечно, Фолкнер, я думаю, не читал к 28-году, да и вряд ли читал вообще. Но если вы помните, в «Житии Василия Фивейского»… в «Жизни Василия Фивейского», там главный герой, по сути, это мальчик-идиот, который и представляется Василию Фивейскому страшным безумным богом, который наслаждается страданиями человека. Вот бог-идиот — это такая концепция кощунственная и для XX века очень характерная, страшная.
Вот Бенджи, который рассказывает то, что он помнит об истории рода Компсонов, рассказывает очень убедительно, пластически точно. Но для идиота время не течёт, поэтому у него меняется время, приходится прошлое выделять курсивом, а так-то это для него сплошной поток одновременного страдания. Вот для Фолкнера, к сожалению, вся жизнь пересказана Бенджи. Она полна инцестов, предательств, физического и морального насилия, но она окружена уродством. Вот наша жизнь (ну, как во второй части, где повествует Квентин) — это крошечное пятно света и здравого смысла. Но этот герой обязательно покончит с собой. Почему? Да потому, что мир вокруг него его сожрёт. Он обступил его уже предельно плотно, и нет никакого выхода. Уже ты в этой пропасти, во чреве мира. Вот это ощущение чрева мира для американской литературы очень характерно.
Ну и потом, конечно, ещё не надо забывать, что это литература переселенцев. Это люди, которые пришли на чужое пепелище. Вот почему тема индейцев — индейского посёлка у Хемингуэя, индейского кладбища у Кинга — она так значима. Это люди, которые живут, в сущности, на кладбище заброшенном, пусть даже это кладбище домашних животных. Они живут на чужой истреблённой культуре. И призраки этой культуры постоянно стучатся в их мозги. Вот почему в американских триллерах так часто возникает тема чужого дома, ну, начиная с Марка Данилевского, с «Дома листьев», но это в кино особенно часто. Вы приехали в чужой дом — и он начинает вами управлять. Вы приехали в чужую страну — и индейцы стучатся в ваши дома, их призраки. Именно поэтому индейские кладбища, индейская магия, эти все ловцы снов — это такая важная черта американского триллера.
Я однажды приехал на индейскую ярмарку и съел там гремучую змею — и после этого пережил колоссальную вспышку ярости и такого странного откровения, ярость и мудрость в меня вошли. И Новелла Матвеева, которая хорошо разбиралась в индейском мистике, много читала про индейцев, мне сказала: «Ни в коем случае никогда нельзя этого делать! Вы не знаете, что в вас может вселиться». Меня очень восхищало её серьёзное отношение к этим вещам. Слава богу, ничего особенного не вселилось. Но вот это чувство, что мы живём на пепелище и среди трагедии — оно мрачно, но плодотворно; оно порождает великую литературу и больную совесть.
Каких авторов этого направления я бы рекомендовал? Карсон Маккалерс, прежде всего «Сердце — одинокий охотник» и «Баллада о невесёлом кабачке». Впрочем, «Часы без стрелок» тоже. Капоте — безусловно. Фолкнера — выборочно, потому что Фолкнер не для всех, и он действительно страшно поражает, как говорила Ахматова, своей густописью, чрезмерностью. Но некоторые куски в «Absalom, Absalom!» («Авессалом, Авессалом!») — это надо читать обязательно. «Свет в августе» — обязательно. И конечно, «Медведь» — лучшую повесть когда-либо в Штатах написанную.
Спасибо за внимание. В следующий раз услышимся уже в прямом эфире.
16 июня 2017 года(в гостях Александр Жолковский)
Д. Быков― Здрасте, дорогие друзья! Вы не представляете, какое счастье с вами общаться живьём из этой студии, не осуществлять мучительную процедуру записи. Это не значит, что я тут сейчас буду себе позволять пошлые рыдания возвращенца, который, подобно Куприну, восклицает, что «даже цветы на Родине пахнут по-иному». Но ничего не поделаешь — они-таки пахнут, поэтому лишний раз я цитирую любимого автора. Приветствую вас всех.
Эфир сегодня не вполне обычный — не только потому, что мы встречаемся после долгой разлуки, но и прежде всего потому, что мы нарушаем несколько формат (правда, конечно, с разрешения начальства). У нас сегодня гость. И объясняется это… Ну, на этого гостя всегда, я знаю, набегают любители. Он дважды уже здесь бывал. И у нас сегодня есть довольно серьёзный повод встретиться, потому что именно сегодня, точнее, уже вчера отмечалось 80-летие одного из крупнейших российских поэтов последнего времени — Льва Владимировича Лосева, который, к сожалению, до этого юбилея не дожил. Он прожил всего 72 года, но тем не менее оба мы его знали. И как-то, насколько я могу понять, к обоим он неплохо относился. Поэтому сегодня первую часть эфира мы проводим с замечательным филологом и писателем Александром Константиновичем Жолковским. Алик, здравствуйте.